Избранные - Марышев Владимир Михайлович. Страница 23
— Я польщен, Маргарита Николаевна, — сказал Ершов. — Но если разговор сугубо конфиденциальный, то могу и удалиться.
— Нет-нет, — наконец решился Ворохов. Не доверять Марго не было оснований, да и Ершов, откровенно говоря, производил на него благоприятное впечатление. Видно, что мужик серьезный. Вдруг действительно поможет развязать этот узелок? — Пожалуйста, останьтесь. Дело в том, что покойный… Да, кстати, как его звали?
— Макаров, — сказал Ершов. — Виктор Владимирович Макаров. Может, хотя бы отойдем в сторону?
— Да-да, конечно. Так вот, однажды этот Макаров…
После его рассказа наступила тишина. Первым нарушил молчание Ершов.
— Отлично понимаю, что вы тогда испытывали. Нет, конечно, Виктор Владимирович не был никаким фээсбэшником. Это один из нас. Человек, безусловно, не совсем обычный, с исключительными способностями. Да, ему доводилось — причем абсолютно добровольно! — выполнять некоторые наши поручения. Но разве вы в результате что-то потеряли? Напротив, приобрели! Разве не удача — познакомиться с Кириллом Ильичом и другими членами нашего клуба? Вы сразу нашли единомышленников, не говоря уже о возможном издании книги. Так вот, представьте себе, Макаров сыграл в этом знакомстве не последнюю роль. И мало того…
— Извините, Михаил Игоревич, — перебил его Ворохов. — У меня сейчас к вам столько вопросов… Например, насчет единомышленников. Знаете, я уже почти не сомневаюсь, что «Мечта» имеет к литературе очень слабое отношение. Если вообще имеет. К чему в кошки-мышки играть? Один из вас… Кого это — вас? Кто вы такие, в конце концов? Марго не скажет — похоже, она соблюдает некую субординацию. Верно, Марго? Но вы, мне кажется, отнюдь не рядовой «мечтатель». Возможно, даже не из среднего звена. Так скажите, зачем я вам понадобился? Каким образом Макаров залезал в мою голову и, главное, для чего? Поверьте, я не осмелился бы вот так в лоб задавать эти вопросы, если бы думал, что вы какие-то суперагенты и хотите сотворить со мной страшную вещь. Но я пообщался с некоторыми из вас, послушал музыку Гудкова. Знаете, это меня впечатлило. Я теперь не могу поверить, что вами движет холодный циничный расчет. Но тогда — что?
Ершов снова вытер платочком лоб.
— Что ж… Вы, Андрей Витальевич, человек умный и, конечно, не могли не обратить внимание на все… гм… странности. Немудрено заподозрить ловушку, правда? Но вы верно подметили, что не холодный расчет нами движет… Поэтому не берите дурного в голову и доверьтесь нам. Придет время — и все узнаете. А что касается нелепой смерти Макарова… Видите ли, у него была небольшая химическая лаборатория, и он по ошибке выпил какой-то отравы. Просто в голове не укладывается!
— Отравы? Но тогда, я думаю, над ним до сих пор колдовали бы какие-нибудь эксперты…
— Колдовали бы, но у нас имеются кое-какие связи… К чему измываться над покойником? Его уже не вернешь, вот такая глупая смерть. И, что самое странное, уже не первая… — Он осекся. — Простите, Андрей Витальевич, что-то я совсем разболтался. Позволю себе спросить: вы сейчас куда?
Ворохов посмотрел на Марго.
— По правде говоря, домой как-то не тянет. Если бы Марго согласилась, мы могли бы просто где-нибудь побродить… посидеть… Как ты на это смотришь? Конечно, если у тебя дела…
— Посидеть, — сказала Марго. — Не то сейчас настроение, чтобы бродить. И я даже знаю, где посидеть. У Михаила Игоревича! Ведь вы не против? Нет?
— Разумеется, разумеется. — Ершов демонстративно вынул из кармана связку ключей. — Посидим, помянем бедного Виктора Владимировича. У меня тихо, спокойно, жена в командировке. Только согласится ли молодой человек?
Если честно, Ворохов предпочел бы провести день… ну, хотя бы час-другой наедине с Марго. Но она не дала ему времени на раздумья и не оставила выбора.
— Он уже согласен, Михаил Игоревич. Пойдем, Андрей?
— Поедем, — уточнил Ершов и показал на припаркованный у бордюра «опель» цвета молочного шоколада. — Вот моя машина.
Как оказалось, Михаил Игоревич жил у черта на куличках — аж в Шемякине. За всю дорогу ни он, ни Марго не проронили ни слова. Это сделало атмосферу настолько гнетущей, что Ворохова начали одолевать сомнения: не созрел ли заговор? Сейчас они поднимутся в квартиру, сядут, а потом хозяин незаметно бросит ему в бокал маленькую таблетку. И снова будут кому-нибудь пудрить мозги: «Вот, по ошибке выпил отравы. Но мы постарались избежать шума, — у нас есть кое-какие связи. К чему измываться над покойниками?» Андрей даже разволновался, и ему стоило немалых усилий выкинуть этот бред из головы. Именно бред, потому что не могла Марго пойти на такое предательство. Не могла!
Беспорядка в квартире Ершова было гораздо меньше, чем в жилище композитора. Во всяком случае, ни кистей, ни красок, ни даже клочка бумаги с карандашным наброском Ворохов не заметил.
— Простите, — сказал он после того, как хозяин по-быстрому накрыл столик и они выпили по бокалу вина. — Ведь вы, если я не ошибаюсь, художник?
— Не ошибаетесь, Андрей Витальевич. Художник. И, смею полагать, не от слова «худо».
— Ну, вы скажете, — возмутилась Марго. — Не от слова «худо»! Да вы же гений, вам памятник при жизни ставить надо!
Ершов пожевал губами.
— Поставят когда-нибудь… на могилке. Но почему вы спросили, Андрей Витальевич? А, понимаю! Не видно палитр и мольбертов. Что ж, открою секрет: есть у меня крошечная студия, там и пишу. А здесь лишь несколько картин, самых любимых. Одну из них я вам покажу. Только одну. Понимаете… Мне очень горько. От нас ушел хороший человек, и если я сейчас не на похоронах, то только потому, что был бы не в силах этого выдержать.
«Какие все впечатлительные, — подумал Ворохов. — Ладно еще Марго, но Ершов… Странно».
— Картину я написал несколько лет назад, — продолжал хозяин. — Признаюсь, тогда у меня выдался не самый лучший период в жизни. Как часто бывает, все свои эмоции я выплеснул на полотно. Но именно сегодня моя работа обрела особый смысл. — Помолчав, Михаил Игоревич совсем тихо добавил: — Потому что она называется «Смерть»…
Он резко поднялся — возможно, затем, чтобы гости не успели заметить навернувшихся на глаза слез, — и вышел из зала. Минуту спустя вернулся, бережно держа картину в простой деревянной раме размером примерно метр на метр. Огляделся по сторонам, прикидывая, куда ее пристроить, затем водрузил на спинку дивана, после чего, явно избегая смотреть на творение рук своих, отвернулся к окну.
Ворохов поднялся — как-то неловко, зацепив столик, на котором жалобно зазвенела посуда. «Почему я так разволновался? — подумал он. — Неужели это тот самый „священный трепет“, который испытывают, предвкушая встречу с безусловным шедевром? Да, наверное. Видимо, после гудковской „Композиции номер семь“ я уверовал, что все „мечтатели“ — действительно гении. Что ж, у меня есть прекрасная возможность в этом убедиться».
Он подошел к дивану — и испытал шок.
На небольшом полотне был изображен глубочайший каньон, причем в самом зловещем ракурсе — прямо сверху, как будто художник работал кистью, выглядывая из кабины зависшего над пропастью вертолета. Эффект был потрясающий — зритель словно заглядывал в распахнутую рану. Сначала взгляд отмечал рваные края ущелья: ни дать ни взять поработал пьяный великан — хотел развалить мясницким топором землю-матушку на две половины, да задергалась рука, не рассекая, а кромсая неподатливую плоть. Вот и остались по всей кромке исполинские заусеницы, как оскаленные каменные клыки. От них, едва заметно сужаясь книзу, спускались до первого уступа изломанные, пронизанные кое-где ледяными прожилками стены расщелины.
Уступ — узкий, но вполне надежный — казался благословенным оазисом посреди тоскливой пустыни. На нем даже существовала жизнь — в трех местах виднелись прижавшиеся к стене корявые деревца. Однако удивительная магия картины заключалась в том, что зритель должен был непременно пройти все круги ада. Поэтому взгляд, обежав уступы, тут же вновь срывался вниз, растекался по стенам, еще более мрачным, чем прежде. Их прочерчивали длинные острые тени — даже мельчайшая неровность, встречая отвесные лучи далекого солнца, отбрасывала в бездну угольно-черный «хвост».