Польский всадник - Муньос Молина Антонио. Страница 114

Я живу в подвешенном состоянии, дожидаясь тебя. Бродя по городу, я представляю, что говорю с тобой и ты идешь рядом. Я ничего не делаю, не решаюсь отправиться к Мартину

или Серрано, звоню тебе из телефонной кабины и трачу целое состояние, рассказывая, какую комнату забронировал для нас. Я томлюсь вечерами от той же зимней скуки, что и двадцать лет назад. Встаю поздно и завтракаю у огня. Обедаю в тишине с родителями и дедом Мануэлем. Брожу без цели по верхним комнатам дома, никогда не входя в спальню бабушки Леонор. В вынесенном на сеновал шкафу я нахожу свои школьные учебники и тетради, где писал патетические исповеди бунтаря и страдальца, но не хочу открывать их. В полночь звонит телефон, и я слышу твой голос, умирая от желания: завтра в это время ты сядешь в самолет, а как только найдешь дом в Мадриде, вернешься в Америку за сыном. Я не осмеливаюсь сказать тебе, что хочу жить с тобой в этом доме. Я выключаю свет, но не могу заснуть и думаю об умершей бабушке: что она чувствовала в самый момент смерти? Наверное, не ужас, а печаль и облегчение. Не знаю, как смогу пережить две ночи, оставшиеся до твоего приезда. Я слышу во время бессонницы забытые звуки своего дома: шорох точильщика, свист ветра на крыше, скрип балок, кажущийся чьими-то шагами над головой. Часы на башне бьют четыре. Дед Мануэль кашляет и стонет во сне, а мой отец встает, тяжело спускается по лестнице и заводит грузовичок, чтобы ехать на оптовый рынок за овощами. Мне снится, что ты приехала в Махину, но из-за банального недоразумения нам не удается встретиться. Проснувшись, я вижу полоски солнечного света, проникающего через жалюзи, и вспоминаю, что в мае на балконе всегда вьют гнезда ласточки. Я спускаюсь на кухню: мать стоит, склонившись над раковиной, и ее плечи вздрагивают от сдерживаемого рыдания. Она уже давно не красила волосы, и теперь они белые у корней. Мать целует меня, спрашивает, хорошо ли я спал, и я все еще не решаюсь рассказать ей о тебе. Я выхожу на улицу, чтобы прогуляться на солнышке, как пенсионеры и бездельники, представляю, что ты сейчас спишь, а открыв глаза, подумаешь, что наступил день отъезда. Ожидание превратилось для меня в острое сексуальное нетерпение. Я скучаю по тебе, как наркоман, с тревогой обнаруживая, что не могу жить без тебя. «Да лобзает он меня лобзанием уст своих, – читала ты в Библии, – ибо ласки твои лучше вина».

Я подхожу к углу улицы Реаль и вижу за оконной решеткой знакомое – широкое и бледное – лицо, смотревшее на меня еще до того, как я увидел его. Завораживающий облик: родинка у губ, черные волосы, разделенные на прямой пробор, тяжелые черные локоны, падающие на скулы, медальон на шее. Я уже прохожу мимо, но вдруг оборачиваюсь и не могу поверить своим глазам, хотя отчетливо вижу ее за оконным стеклом, среди дешевых картин, старой мебели, медных кастрюль и ступок. Это не окно – хотя на секунду женщина показалась реальной, – а витрина антикварного магазина, и в глубине, наполовину скрытая тенью, сидит нетленная мумия, найденная в подвале Дома с башнями пятьдесят лет назад, та самая женщина, которая лишила рассудка Рамиро Портретиста, нашедшего спрятанную на ее груди записку со стихами из «Песни песней».

Но это невозможно: ты не поверишь, когда я тебе об этом расскажу. Я толкаю дверь магазина, звенит колокольчик, но никто не появляется. Женщина, виденная нами на фотографии, сделанной через семьдесят лет после ее смерти, сидит в стеклянной нише с крошечным золоченым замком и ключом, как для маятниковых часов. Я поворачиваю его с бессознательной дерзостью. В магазине присутствует кто-то еще. Я открываю стеклянную дверцу, и мумия смотрит на меня своими светлыми глазами – полная достоинства, зловещая, как фигуры служек, стоявших раньше в церквях и вызывавших в нас еще большую жалость и страх, когда мы обнаруживали, что они сделаны из гипса. Кто-то подходит ко мне сзади, но я не оборачиваюсь. Мумия – совсем ребенок, заостренные ботинки, высовывающиеся из-под ее платья, висят в нескольких сантиметрах от пола. Я касаюсь ее лица, и кончики пальцев скользят по нему: оно из воска, и поэтому так блестит, а ее глаза, очевидно, сделаны из стекла. Хозяин магазина, мужчина лет сорока, стоит рядом со мной с выражением живого корыстолюбия, симпатии и любезной заинтересованности.

– Правда, поражает с первого взгляда? Со мной тоже так было вначале. Я открывал магазин и, еще не включив свет, видел ее глаза. В темноте они светятся, как у кошки. Потом к этому привыкаешь и, хотя вам покажется это странным, в конце концов привязываешься к ней. Торговля есть торговля, но мне нелегко было бы с ней расстаться. Это сокровище, поверьте мне, еще более ценное своей редкостью: восковая статуя XIX века, хотя вам можно об этом и не говорить, сразу видно, что вы в этом разбираетесь. Вы турист, как я полагаю. Я всегда говорю, что наши местные достопримечательности умеют ценить только приезжие.

Я не слушаю его и продолжаю смотреть на мумию, восковую статую, гляжу на локоны из натуральных волос и стеклянные глаза, по-прежнему неподвижно устремленные на меня, в пустоту, маленькие руки, лежащие на коленях, медальон на шее с изображением Иисуса. Мне хочется проверить, есть ли с другой стороны портрет мужчины с усами и бородкой, но я не осмеливаюсь снова прикоснуться к ней. На моих пальцах остался холод и чуть липкая мягкость воска. Я как будто смотрю на мертвую прекрасную карлицу – ужасающую, трагическую, с бессмысленными кукольными глазами и накладными буклями, запертую внутри стеклянного футляра, кажущегося витриной музея. Чтобы что-то сказать, я спрашиваю цену: после минутного размышления антиквар называет астрономическую сумму. Я делаю вид, что размышляю, и интересуюсь личностью восковой дамы, но он ничего не знает: его пригласили произвести оценку мебели и картин в доме, предназначенном к сносу, и он был страшно напуган, найдя в шкафу эту нишу.

– Представьте себе, – говорит антиквар, – домина, где не было даже электрического света, ничего, кроме пыли, старой мебели и картин, не представлявших никакой ценности. В общем, то же, что и везде, но кроме этого – множество книг, сложенных в ящиках: огромные медицинские тома XIX века, можете посмотреть их, если хотите, они у меня там. Был даже примитивный стетоскоп с каучуковой трубкой и слуховым рожком. Я продал его врачу, моему хорошему другу, очень увлекающемуся древностями, – впрочем, как и любой обеспеченный человек со вкусом. Ну так вот: мне оставили ключи, и я вошел один в этот огромный дом. Я бродил по нему, открывая все балконы, чтобы хорошо рассмотреть мебель и картины и не задыхаться от пыли, и дошел до комнаты, казавшейся главной спальней, с двустворчатой дверью, кроватью с балдахином и очень высоким шкафом. Поскольку там не было окна, я зажег фонарь, и представьте себе: от потока воздуха шкаф открылся сам собой, и я увидел ее. Меня чуть удар не хватил: не то чтобы я слишком верил в сверхъестественные явления, но мне, из-за моей профессии, часто приходится бывать в старых домах и слышать разные истории. Поэтому я просто похолодел, решив, что это привидение или труп, и мне захотелось убежать и выбросить ключи. Хорошо еще, что я в глубине души человек не робкого десятка: я снова зажег фонарь и, обнаружив, что фигура сделана из воска, успокоился, хотя и не совсем. В том доме я чувствовал нечто: чье-то присутствие – ауру, как говорит в своих статьях наш местный писатель, вы, конечно же, его не знаете. Его зовут Лоренсо Кесада, хотя в Махине все называют его Лоренсито: он ведет в провинциальной газете очень интересный раздел уфологии и парапсихологии под названием «За гранью». Кстати, я пригласил его прийти посмотреть на статую, но он до сих пор не смог. Вы не представляете, какой это занятой человек: он постоянно бегает туда-сюда с записной книжкой и диктофоном, разрываясь между «Метрической системой» и «Сингладурой», мне кажется, у него не остается времени даже на сон. И это при том, что в газете он ничего не получает! Но для него это не имеет значения. «Гильермо, – говорит он мне, – журналистика – мое призвание, и мне не нужно другой платы, кроме верности моих читателей и прославления Махины в моих статьях».