Польский всадник - Муньос Молина Антонио. Страница 36
Нет ни причин, ни хронологии, ни промежуточных состояний. Лежа утром рядом с Надей, не зная точного времени, потому что мне не хватает воли, чтобы повернуться к ночному столику, где стоит будильник, я нахожусь на грани сна или пробуждения и чувствую ту же ленивую расслабленность, какую испытывал в детстве, когда был болен и лежал с температурой, когда меня не отправляли в школу и укутывали, натягивая одеяло до самого носа. Фотографии из сундука Рамиро Портретиста соединяются с моими снами, как лица из фильма, виденного во сне, – неподвижные фигуры, чьи губы оживают и рождают голос, принадлежащий, оказывается, мне самому, когда я говорю с Надей. Мы оба словно в полусне, обессиленные и измученные желанием, все еще ласкаем друг друга с нежной осторожностью. Я никогда столько не говорил о себе самом, сколько говорю ей, так медленно, подробно, с той же неторопливостью, с какой мои пальцы приоткрывают ее губы или увлажняют ее груди слюной. Она хочет знать обо мне то, о чем я даже не думал раньше, и я впервые осознаю себя не слушателем, а рассказчиком, говорящим не для того, чтобы спрятаться от самого себя – как тогда, когда нам с Феликсом было по шесть-семь лет и он просил, чтобы я рассказывал ему истории, или когда я работал один на участке своего отца и разгонял скуку, сочиняя вслух свою будущую жизнь, – а для того, чтобы объяснить себе все то, чего до этих пор не понимал, что скрывал за чужими голосами. Сейчас я слышу свой голос, говоря часами, рассказывая что-нибудь Наде, и у меня возникает ощущение, что он звучит на пленке, записанной давным-давно, или раздается, взявшись неизвестно откуда, в наушниках в переводческой кабине. Я становлюсь, благодаря Наде, свидетелем своего собственного рассказа, она пробуждает мой голос и оживляет его с той же настойчивой нежностью, с какой ее пальцы гладят мою кожу, она создает вокруг меня пространство и время, где нет никого, кроме нас двоих, но где живут в то же время все голоса и образы наших жизней.
Я вспоминаю, с каким удивлением и безоружной наивностью мои глаза смотрели тогда на мир. День – головокружительная светлая вечность на насыпях улицы Фуэнте-де-лас-Рисас, а ночь наступает внезапно и навсегда: все происходит в настоящем, без предсказаний и воспоминаний. Я играю один на улице перед приоткрытой дверью своего дома, внезапно от земли начинает тянуть влажным холодом, а вернувшийся с поля отец приносит с собой ночь и запах травы. Он показывает мне шрам на шее, оставшийся от удара арабской саблей, полученного в сражении на войне. Я ищу по всем комнатам свою мать, наверное, ушедшую в лавку, и, не находя, думаю с тоской и смирением, что никогда ее больше не увижу. Я сижу с матерью в темном зале кинотеатра, не в Махине, а в столице провинции, и вижу на экране лица ошеломляющего размера и необъяснимым образом двигающиеся фигуры без ног. Я вижу наяву или во сне ребенка, спящего без одежды на овечьей шкуре, и змею, скользящую по коридору из-под присыпанного песком камня; ребенок ворочается, не просыпаясь, и я закрываю глаза, зная, что змея укусит его и, возможно, этот ребенок – я сам. Моя мать разговаривает с соседкой и внезапно прижимает меня к груди, заливаясь слезами, а соседка говорит два непонятных мне слова: комета и светопреставление. Мой отец лежит на кровати, его лицо белее подушки, а на ночном столике стоят пузырьки с лекарствами и маленькие картонные коробки, из которых были вырезаны фигурки животных: вислоухая собака, ослик с корзиной, кошка с торчащими усами. Я играю в чужом доме и внезапно чувствую тоску по своей матери, но знаю, что она не придет, если я ее позову. Я лежу на незнакомой кровати, напротив стеклянной двери с занавесками, за которой находится пугающая меня комната: очень длинный стол из блестящего дерева, на нем – гипсовая собака с высунутым языком, а вокруг – шесть стульев с зеленой обивкой, где, как мне кажется, сидят шесть невидимых человек. Я поднимаю голову, слыша чей-то голос, и моя мать подходит ко мне, улыбающаяся и изменившаяся, прижимает к своим коленям и касается холодными руками моего залитого слезами лица. Вошедший человек садится у изголовья кровати, где, несмотря на день, лежит мой отец, разжимает правую руку, и на его ладони появляется карамель, завернутая в зеленую бумагу. Вкус конфеты еще более зеленый, резкий, очень сильный, и от нее вдыхаемый через нос воздух становится свежим. День внезапно сменяется ночью. Я в мансарде, и какие-то люди вытаскивают через окно мебель. Потом я уже во дворе нашего дома на Фуэнте-де-лас-Рисас и гляжу на вереницу красных муравьев, поднимающихся по стволу гранатового дерева. Зерна граната такие же красные, как и головы муравьев. Из листьев фигового дерева течет белый острый сок, жгущий мне глаза, когда я тру их запачканными пальцами. Я играю на улице с резиновым индейцем, которого моя мать достала из кармана передника, внезапно появившись в двери; чья-то незнакомая тень, а потом лицо наклоняется надо мной, и у меня больше нет индейца. Я вижу перед собой худого мальчика с большими глазами и обритой головой, в таком же фартуке, как у меня. Его мать, с фиолетово-красными коленями, видными под краем юбки, разговаривает с моей, которая говорит мне: «Это Феликс, вот бы вы подружились». Я вижу жестяную коробку с нарисованными мостами и женщинами с бантами и зонтиками и, открыв ее, обнаруживаю сокровище – банковские билеты, а в глубине шкафа натыкаюсь на ремень и кожаную кобуру для пистолета, открываю ее, но там пусто. Я вижу картонную лошадку с большими спокойными глазами, как у этого мальчика Феликса, подхожу, чтобы потрогать ее, и кто-то кричит в шутку: «Она тебя укусит!» Я отдергиваю руку и слышу смех моей бабушки Леонор, а потом все это повторяется во сне. Когда я поднимался по лестнице, отключился свет, и один из братьев моей матери бормочет: «Ай, мама, мамочка, кто же это?» – «Тихо, дочка, доченька, сейчас он уйдет».
Мне снится, что бабушка Леонор и соседки безудержно хохочут на площади Сан-Лоренсо, становясь все меньше и толще, в то время как их рты делаются все больше. Я просыпаюсь, но в темноте нет ничего. Именно эту пустоту видела перед собой женщина, замурованная в Доме с башнями. Я стою во тьме на чем-то очень высоком – на столе, – и моей груди касается стекло, такое же ледяное, как окна зимой. Я протягиваю руки, но ничего нет – ни вверху, ни внизу, – ни дня, ни ночи. Чья-то рука касается моей, и я слышу голоса матери и бабушки, разговаривающих с кем-то, будто я сплю, и произносящих непонятное и внушающее мне ужас слово «рентген». Теперь комнату заливает такой свет, что приходится закрыть глаза, и человек в белом халате, пахнущий не так, как мужчины в нашей семье, смотрит на меня: вокруг его головы повязана резиновая лента, а на лбу – круглое зеркало, в котором я вижу свой открытый рот. Я ощущаю холод в груди и временами чувствую жар и сильную, отчаянную жажду, не позволяющую мне даже оторвать язык от нёба и попросить воды. Моя мать держит меня на руках возле двери с замутненными стеклами, а одетая в белое женщина улыбается и разговаривает со мной, но я знаю, что это уловка: она берет меня с рук моей матери и уносит за дверь к врачу со стеклянной или стальной пластинкой на лбу, кажущейся мне огромным глазом.
На пустырях улицы Фуэнте-де-лас-Рисас мы с Феликсом роем сырую комковатую землю в поисках крылатых муравьев. Взлетая, они сверкают, как кусочки стекла при свете золотисто-голубого утра. Моя мать ведет меня за руку, я не знаю куда и умираю от страха. На витрине стоит игрушечная карета с четырьмя лошадьми и солдатом, держащим кнут. Я слышал рассказы о том, что до моего рождения в городе была телега для мертвых, запряженная лошадьми, которых возница бил кнутом, заставляя скакать галопом. Название этой телеги – Маканка – вселяло в меня еще больший страх, чем слова «чахоточный» или «больница». Я держу на руках маленького рыжего кота, игравшего со мной под столом с жаровней, в то время как взрослые разговаривали высоко над нашими головами, и незаметно для всех закрываю его в ящике, где лежат ножи, ложки и металлическое приспособление с красной ручкой, служащее для взбивания яиц, а мной используемое иногда как оружие из фильма. Мать тянет меня по очень длинному коридору, моя потная рука выскальзывает, и я останавливаюсь на двух плитках, задержав одну ногу на белой, а другую – на черной. Я не знаю, где нахожусь, но это не Махина и со мной должно что-то произойти. Во дворе дома, где свалены кучей колеса машин, мой друг Феликс ест горсти темной земли. У нее горький вкус, и она тает во рту, как плитка шоколада с изображением Девы Марии. Под цветными обертками я иногда нахожу картинки с приключениями или киноактерами, сильно пахнущие какао. Я открываю ящики, в них пусто. Заглядываю в другие, где лежат газеты с пожелтевшими листами. Мне нравится открывать ящики и заглядывать под сложенную одежду в поисках фотографий. Моя мать говорит, что этот седой человек, сидящий на ступеньке и гладящий по спине собаку, был ее дедом: как странно, она ведь не маленькая, а у нее тоже есть или был дед, так же как и у меня.