Польский всадник - Муньос Молина Антонио. Страница 37

«Где же он сейчас?» – спрашиваю я, но она не отвечает.

Иногда взрослые молчат и не отвечают на вопросы. Я открываю ящик, и кот, ощетинившись бросается на меня, царапая руки и лицо, и перед моими глазами все становится красным, как тогда, когда я прячусь за красной шторой в комнате моих родителей и не отвечаю, если меня зовут. Я сижу, привязанный ремнями к креслу, и человек с зеркалом на лбу держит у моего рта тазик с кровью. Мы сидим с Феликсом на холодной сырой земле и едим ее, и я знаю, что скоро зажгутся огни, наступит вечер и мы услышим звук горна в казарме. Когда земля холодная и пахнет дымом, мой отец возвращается домой на муле, и значит, уже вечер. Иногда ночь бывает более безграничной и синей, а в воздухе и воде прудов светит луна. В синие ночи с насыпи незаметны дрожащие вдали огни, слышны голоса и музыка из летнего кинотеатра, на небе видны белая дорога и желтая луна, освещающая черепичные крыши и похожая на лицо. Я лежу в кровати и, открыв глаза, не могу понять, где нахожусь, а на ночном столике стоит игрушечная карета с четырьмя лошадьми и солдатом с кнутом. Рядом с собой я слышу голос: «Он приходит в себя от анестезии», – и чувствую, что засыпаю, думая об этом последнем слове, пропитанном запахом больницы и вкусом лекарства.

Когда я хочу спать, моя мать говорит: «Пойдем в кино белых простыней», – и я верю ей, представляя себе висящую перед нами простыню – белую и пустую, когда еще не погасили свет.

В кино все сидят тихо, стоит запах красной мягкой обивки кресел, семечек и ночного жасмина, и сначала на белой простыне ничего не видно. Потом на экране начинается день, тогда как вокруг царит летний вечер, а наверху неподвижно висит диск луны, похожий на лицо моей матери. Они говорят: «Операция… больница… санаторий… простата… пенициллин… рентгеновский снимок… анестезия…»

Ноги в черных чулках, принадлежащие матери Феликса, появляются перед нами, ее рука с траурной повязкой поднимает сына с земли и бьет его по лицу: открытый рот Феликса запачкан слюной, землей и слезами. Я постепенно начинаю узнавать и понимать произносимые взрослыми слова, хотя иногда они означают что-то невероятное: они говорят «убить время», и я воображаю сгорбленного человека, рассекающего ножом темноту, говорят «кинозвезда», и я вижу в темном кинотеатре свет, разрезающий экран по диагонали, как мимолетные звезды летней ночью; говорят «разбрасываться имуществом», и я представляю себе окно на нашей кухне на улице Фуэнте-де-лас-Рисас и своего отца, гигантского роста, срывающего решетку, поднимающего макет дома и выбрасывающего его на улицу, где он разбивался с грохотом стекла и черепицы. Взрослые разговаривают между собой, рассказывают что-то друг другу без остановки, мой дед Мануэль сажает меня на колени, рядом с огнем, снимает берет, и его лысина блестит на свету, как округлый бок кувшина. Он говорит: «Хочешь, расскажу тебе побасенку, в которой нет никакого толку?» Я отвечаю «да» или «нет», а он снова повторяет то же самое, пока не доводит меня до отчаяния: «Я не просил тебя ответить «да» или «нет», а хочешь ли ты послушать побасенку, в которой нет никакого толку?» Или пристально смотрит на меня, качает головой и задумчиво произносит: «Хорошо, так, значит, ты сторож дона Хуана Морено». И если я отвечал ему «нет», он повторяет: «Хорошо-хорошо, а я думал, ты сторож дона Хуана Морено».

Мне снятся голоса, я постоянно слышу их по радио, льющиеся неизвестно откуда, изнутри аппарата: я залезаю на стул, чтобы достать до консоли, и пытаюсь заглянуть в щель, откуда в сумерках исходит зеленоватый свет, желая выяснить, кто прячется внутри, отчего достаточно лишь легко подкрутить колесико, чтобы друг друга сменяли голоса мужчин и женщин, песни, иногда непонятные, как передачи иностранных радиостанций, приключения, происходящие в Южных морях и на улицах Парижа, чтобы там звучал шум моря сильнее, чем в большой раковине, слышались дождь, и ветер, и завывания бури, чтобы ржали и скакали галопом лошади, и выли волки, как в рассказах моего деда. Я слышу голоса и наделяю их лицами, слышу шум моря и вижу его таким же маслянисто-синим и блестящим, как в фильмах, – таким оно всегда будет нравиться мне больше, чем цвет настоящего океана. Я слышу названия городов и имена женщин и чувствую к ним ко всем одновременную и безутешную любовь. Начинается программа по заявкам: посвящение самой красивой девушке Махины от ее жениха, малышу Пакито Пуга в день его первого причастия. Я слышу пиканье и неясный шум, похожий на эхо, раздающееся в пустой церкви, и различаю непонятные голоса, звучащие на незнакомых языках, очень смешащих мою бабушку. «Ну и ну, – удивляется она, – как странно говорят эти люди, не то что мы». Я чувствую иронию в словах бабушки Леонор, страх и нежность – в голосе моей матери, которая будит меня каждое утро романсами и песнями Кончи Пикер и нефа Мачина, моя пол и застилая постели в соседней спальне. Я открываю глаза, слушая ее голос, уже звучавший в моих ушах в последние минуты сна, и знаю, что, войдя в мою спальню, она отдернет занавески и скажет, нежно встряхивая меня: «В апреле сладок сон лентяя, а в мае – без конца и края».

А через балкон проникает желтый, как пыльца, свет и шум крыльев ласточек, и я слышу голоса девочек на улице, крики проходящих уличных торговцев, латинские слова, звучащие в холодном полумраке под сводами церкви. Я обнаруживаю, что голоса могут звучать также в тишине; я лежу ночью в темноте и представляю, что слышу собственный голос, рассказывающий историю, слышанную отдела, или повторяющий зловещий разговор матери и дочери, слышащих шаги убийцы, или песню тети Трагантии, великанши, одетой в лохмотья и поджидающей на неосвещенных углах в первые летние ночи: «Я тетя Трагантия, дочь царя Бальтасара. Кто услышит мою песню, не проживет больше Дня и Ночи святого Хуана».

Я затыкаю уши, боясь услышать эту песню в бессонные ночи, наполненные неясным гулом, похожим на произнесенные шепотом иностранные слова. Я прячусь под простынями, закрываю голову подушкой, слыша ток своей крови и дыхание, и представляю, что я и есть тот спящий ребенок, которого собирается укусить змея, что кто-то крадется ко мне, но не могу разжать губы, чтобы позвать родителей. В тишине улицы остается эхо последних песен, которые пели девочки, уходя домой: «Ай как страшно здесь идти – вдруг меня мумия ждет на пути».

Мы выходим из дома бабушки Леонор, я почти сплю на руках отца, глядя на мрачную громаду Дома с башнями, закрытые въездные ворота и пустые окна, и думаю о призраке похороненной заживо женщины; мне завязали рот шерстяным шарфом, пиджак моего отца и его руки пахнут табаком, влажной землей и скошенной травой. Когда мы поднимаемся по улице Посо к площади Альтосано, я слышу приближающиеся шаги и удары палки и закрываю глаза, будто видя кошмар, потому что знаю, что если открою их, то увижу слепого человека, в широком пальто и темных очках, который идет по улице, касаясь стен вытянутой рукой. Феликс просит меня рассказать страшную историю, когда мы сидим вечером на ступеньке его дома, глядя на жестокие игры других детей, и я говорю о замурованной женщине, о слепом, которому выстрелили в глаза солью, и спящем ребенке, не знающем, что к нему подбирается змея. Он всегда хочет, чтобы я рассказывал еще, и, когда у меня заканчиваются истории, слышанные от деда, я на ходу придумываю новые повороты событий, вспоминая фильмы и иллюстрации из книг. Я обнаружил, что книги населены словами и беззвучными голосами: мне это известно, потому что иногда мой дед открывает большой том, хранящийся в коробке из-под часов, будто поднимая крышку сундука, наполненного словами. У книги обожжены края, и дед с гордостью объясняет мне, что спас ее из огня, в который ополченцы бросили все книги и мебель в поместье, где он работал, когда вспыхнула война.

«Вот уж отличился, – говорит бабушка Леонор, – еще немного, и тебя бы самого бросили в огонь».

Оставшись один, я достаю эту книгу, кладу ее на стол, так же как дед, и листаю страницы, ища слова, которые он произносит вслух, но вижу лишь непонятные знаки, смачиваю языком большой палец, как это делает дед, чтобы переворачивать страницы, вожу по строчкам указательным пальцем правой руки, ищу картинки, производящие на меня большее впечатление, чем образы из фильмов: старинные автомобили с зажженными фарами, мчащиеся по шоссе у края пропасти, женщины в шляпах с перьями и. меховых шубах, держащие револьверы злодеи с крючковатыми носами и перекошенными лицами.