Польский всадник - Муньос Молина Антонио. Страница 81

В то время когда я встретился с тобой, эти слова были мне ненавистны, и я хотел излечиться от любви – вроде того, как бросают курить. Меня приводили в негодование ее популярность, пустота и вездесущность: все песни, книги и фильмы трезвонят о любви на всех языках, все любовники клянутся друг другу «никогда, никогда больше и только сейчас». Все в мире ждут любви, разыгрывают ее, влюбляются, тоскуют и терпят жестокие муки – из-за пустоты, из-за того, что читали книги или слушали песни, где другие влюблялись. Они изо всех сил стремятся завоевать ее, платят, лгут, унижаются ради этого, а добившись, умирают от скуки и разочарования или мечтают только о том, чтобы убежать или остаться одному в постели. Люди имитируют ласки и оргазмы (что за слово, следовало бы запретить его!), стонут, как животные, скрывая в темноте равнодушие или отвращение, а потом курят в постели, храня молчание, не зная, что сказать, или боясь, что, открыв рот, не смогут сдержать зевок. Или, что еще хуже, повторяют позы и слова, перенятые из порнографического видео, благопристойные извращения, употребляют грубые уменьшительные словечки, которые заставили бы их покраснеть от стыда, если бы они услышали их от других, представляют с закрытыми глазами, что обнимают другое тело или произносят другое имя.

Я отрекался от всего этого с яростной решимостью, как монах, запирающийся на ключ в своей келье, чтобы не выходить, уничтожал в себе желание, налагал на себя невротическое исполнение своих обязанностей, маний одинокого человека в улье таких же одиноких, как он сам, людей, в дождливом городе, где улицы пустеют после шести. Возвращаться домой на автобусе, читая газету и стараясь, как это ни сложно, никого не задевать и никому не смотреть в глаза. Чрезмерное отопление в квартире, беспорядок, еженедельно устраняемый уборщицей, но растущий час от часу, как сорняки в сельве: грязное полотенце в углу ванной, тарелки, сваленные горой в раковине, – ужин, быстро разогретый в микроволновой печи и уничтоженный перед телевизором. Глубокая тишина, становящаяся невыносимой к десяти-одиннадцати часам, в особенности если не показывали никакого фильма, интересовавшего меня или достаточно сносного. Предусмотрительно включенный будильник и, как максимальная награда дня, – удовольствие лечь пораньше, не слишком много выпив, ни из-за кого не страдая и зная, что никто не может вменить мне в вину свои страдания. Выкуренная наполовину сигарета и сразу же отложенная книга, стакан воды и капсула снотворного. Приобретенные с годами навыки, позволяющие жить без энтузиазма и в то же время благополучно избавляющие от терзаний, одинокая ничтожность, заключающая человека в своего рода хитиновый панцирь, хотя он и не замечает этого, забившись в свой угол как таракан. Безразличное чувство смирения и утраты, не препятствующее самоотдаче на работе, а скорее благоприятствующее ей, потому что работа – единственное правдоподобное и представимое будущее, занятие, приносящее в конце каждого месяца несомненную прибыль и каждый день – свою дозу интриг, тщеславия, гордости и злости.

* *

Я привык говорить с очень немногими людьми и быть иностранцем. Я уже почти не чувствовал ностальгии по Испании: возвращаясь на каникулы, я находил лишь грубую и шумную страну, где повсюду курили и громко разговаривали, и через неделю уже жаждал уехать. Я приезжал в Махину и умирал от тоски, глядя на постаревших родителей, все более дряхлых и беспомощных бабушку с дедушкой, провинциально-меланхоличных и растолстевших друзей, без остатка бунтарства, с поредевшими волосами, с детьми, новыми интересами и знакомыми. Они каждый раз встречали меня со сдержанной и недоверчивой гостеприимностью, будто втайне обвиняя в предательстве, хотя все, что я сделал, было лишь реализацией нашей общей мечты о бегстве. Ее смог осуществить в полной мере лишь я один – но не потому, что у меня было больше смелости, чем у них, а потому, что меня увлекло более могучее течение, не откатывавшееся назад. Друзья упрекали, что я не был на их свадьбах, что я утратил акцент Махины, спрашивали о работе, о европейских городах, где я жил долгие годы, и я боялся, что мои ответы уязвляют их. С каким облегчением я уезжал из Махины и садился на самолет в Мадриде, но теперь я понимаю – мне открылось это на днях, в том отеле на окраине Чикаго, казавшемся заколдованным домом, – что мой страх был намного сильнее, чем я думал. Я как будто приближался к краю пропасти, и если бы сделал еще несколько шагов вперед, стал бы иностранцем навсегда и во всем мире не осталось бы места, где мое присутствие было бы с достаточным основанием оправдано. Я знал много таких людей: это как будто отдельный род, живущий в диаспоре, не ведая преследований и обетованной земли. Они никогда не знают точно, где находятся, и так и не могут до конца привыкнуть к стране, где поселились много лет назад. Эти люди возвращаются на родину и замечают, что провели за границей слишком много времени, утратили связь с жизнью своего собственного языка, и не совсем понимают, например, новости по телевизору или шутки в газетах. Они снова уезжают и знают, что возвращаться уже бесполезно: у них уже нет памяти, и отныне они обречены жить как полупризраки, не оставляющие следов и не имеющие тени. Но поверь: я хотел быть именно таким, я был отравлен словами и не мог излечиться от этого еще долго после того, как вышел из юношеского возраста. Я думал, что люблю скитания и одиночество, потому что это были популярные слова, превозносимые до небес литературой. Единственно верным чувством среди всех моих бредней был страх оседлой жизни, сетей зависимости и привычки, смертельного яда каждодневных поступков, любви, баров, работы, довольства рутиной – всего, что заключает человека в доме, среди растущего количества предметов мебели, бытовой техники, детей и домашних животных и в конце концов связывает его – не потому, что он сам выбрал это, а потому, что постепенно и бессознательно потерял какую бы то ни было возможность выбора.

Я ненавижу накапливающиеся книги, фотографии, диски, папки с вырезками, стаи насекомых, наводняющих жилые комнаты и даже карманы, шкафы, полные ненужной одежды, бесполезные письма, оставленные без ответа, но не выкинутые, книги, которые уже никогда не будут прочитаны, кассеты без наклеек и футляров, неподвижные вещи, давящие на человека, огромные чемоданы, ключи от давно оставленных квартир, карточки метро с написанными на обратной стороне телефонами, визитки, недействующие паспорта. Это словно сельва, где приходится неустанно работать мачете, чтобы пробиваться сквозь чащу, как изъеденный термитами дом, откуда нужно уйти как можно скорее, оставив все позади. Сбросить мертвый груз – как делали аэронавты Жюля Верна, чтобы шар поднимался вверх, – оставить прежние привычки, вещи, старую одежду, ненужные книги, даже воспоминания. Легкая дорожная сумка, билет на самолет, плеер, умещающийся на ладони, паспорт и кредитная карточка – ничего и никого больше, даже меня самого, прежнего и уже не существующего. Тот остался в брошенном доме, как сухая прозрачная кожа рептилии, а я, свободный от всего, легкий, почти парящий, сажусь в такси и еду в аэропорт или на вокзал. Возбужденный и нервный, я проверяю, не забыл ли чего-нибудь необходимого, боясь опоздать, смотрю на часы – и не только свои собственные, но и те, что находятся на щитке в такси или видны на общественных зданиях и цифровых табло на улицах. Я высчитываю минуты, подгоняемый временем, и с беспокойством ощущаю, как оно рассыпается. С такой же тревогой я слушаю поток слов в наушниках и схватываю их, чтобы передать на другом языке, боясь пропустить хоть одно – глагол, ключевое слово – и уже не справиться с этой не поддающейся расшифровке лавиной. Я продолжаю слышать ее и потом, когда выхожу из кабины, когда иду один по улице или еду в метро и невольно начинаю переводить слова, звучащие вокруг меня. Я слышу их в тишине своей комнаты, засыпая, и иногда, проработав весь день, вижу во сне, что не вышел из кабины перевода и слова осаждают меня, затягивая в трясину записей, фотокопий речей, книг, возникающих по мере того, как я читаю их и пытаюсь переводить. Во время поездок я слушаю музыку в плеере или разговариваю сам с собой, выбирая язык, как страну, и мысленно настраиваясь на нужное произношение. Это преимущество постоянной жизни среди незнакомцев: ты становишься пластичным, как кусок глины, и можешь рассказывать свою жизнь, одновременно придумывая ее, модифицировать, стирать, приписывать себе вымышленное прошлое и манеру говорить, вычеркивать месяцы, целые годы, города, любовные истории. Все было так легко, что я даже не осознавал таящейся в этом опасности: ложь, как только она придумана, начинает жить сама по себе – это кислота, разъедающая правду, в особенности когда человеку не на что опереться и он может лишь убежать от действительности. Поэтому от целых лет и городов у меня не осталось ни одного воспоминания – ничего, хотя тебе это покажется невозможным, чистый лист, как в тот раз в Махине, когда у меня стерлись из памяти пять часов ночи. Нечто подобное испытываешь, когда несколько дней подряд пьешь слишком много и не можешь вспомнить последнюю ночь: тогда подступают страх и беспокойство, беспричинное чувство вины и подозрение, что ты что-то забыл или не сделал чего-то важного, допустил незначительную ошибку, которая скоро повлечет за собой катастрофу.