Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 21
– Это табличка.
– И что тут написано?
– Капуста, два геллера фунт. Но на картине она будет гласить: «Сегодня – я, завтра – ты». Что… Что ты делаешь?
– Я… лежу на черепе.
– Но ты же одет. Раздевайся.
Читатель, я бы даже тебе заплатил, чтобы ты так не смеялся. Неохотно снимая свою промокшую одежду – от которой исходила убийственную вонь, – я как мог аккуратно вешал ее на спинку стула. Бартоломеус Шпрангер готовил маленький этюдный холст, выдергивая булавки изо рта, как вставные зубы, и время от времени поглядывал на мое унижение. Я весь покрылся гусиной кожей, но старательно сдерживал дрожь; снизу у меня все сморщилось. При этом я пытался убедить себя в том, что в этих взглядах нет ни извращенности, ни злого умысла. В выражении лица Шпрангера присутствовало нечто, знакомое и мне самому. В нем было что-то от внимательного разглядывания себя в зеркале.
Небольшое полотно, для которого я служил моделью, оказалось vanitas – размышлением о бренности всего сущего. Я, ваш скромный рассказчик, изображал сложившегося пополам тучного мальчика, который, перегнувшись через череп, указывал левой рукой на песочные часы. В правой части картины, где глаз зрителя, в силу привычки, должен задержаться чуть дольше, аллегорию озвучивала табличка: Hodie Mihi, Cras Tibi.
Таким образом я был запечатлен для потомков – на веки вечные, как любят выражаться поэты. Но это был не совсем я. Например, косой хитрый взгляд мне тогда еще был не свойственен; скальп, лишенный семитских кудрей, покрылся золотыми херувимскими локонами. Хочу добавить, что мое мужское достоинство – на самом деле гораздо более весомое, чем эта пипетка, изображенная на холсте.
Во время работы Бартоломеус Шпрангер имел привычку есть миндаль, который лежал в оловянной вазе у его локтя. Он не столько обсасывал орешки, сколько непрестанно их пережевывал, перетирал своими тяжелыми челюстями, и звук получался такой, словно кто-то неумолимо затягивал тугой болт. От этого жуткого звука у меня самого заболели зубы. Шпрангер не замечал моего неудобства. Только когда мы прервались на обед, я смог выпрямиться и выйти из модельной неподвижности.
– Скажи, – спросил он. – Где ты остановился в Праге?
– Да нигде, собственно.
– Тогда оставайся здесь. Да, да – пока я не буду закончить. Мне устроили матрас из грязных подушек. Бартоломеус
Шпрангер кормил меня хлебом, сыром и яблоками. Я не мог исследовать окрестности мастерской (нет, правда, дверь запиралась на ночь) и всю ночь рассматривал наброски будущей картины. Не могу сказать, что случилось с конечным продуктом во всех катастрофах, что постигли Богемию в последующие годы. Возможно, потомки Рудольфа продали ее, чтобы покрыть расходы своего позорного правления, или, может быть, Зимний король оплатил ей поражение в битве при Белой Горе? Не исключено, что картина уничтожена; а может быть, гниет где-то в подвалах захватчика, недостойная внимания победителя. В мое время в Праге не нашлось Кассандры, способной предсказать городу грядущие несчастья. Все зловещие слухи бледнели среди роскоши Рудольфова города, и никто не догадывался, какие червивые клубни пронзят пашню нового века.
– Все вокруг нас – музей императора. Да, да. Его kinst und wundern, его коллекции, находятся в королевском дворце и в галерее сзади. – (От этих слов я покраснел.) – Королевские конюшни будут быть приспособлены – это уже решено – под статуи. Поэтому я вынужден тебя запирать. Понимаешь? Никакого воровства.
– Но я же не собираюсь ничего воровать.
– Ты мог бы собраться, – сказал Шпрангер, – если бы увидел, что это такое.
Чтобы занять часы безделья, я представлял чудесные экспонаты, собранные в замке; не только скульптуры и картины, собранные Рудольфом, но и его василиска, его чашу из рога единорога и безоаровые камни, что находят в кишках у горных козлов. Иногда Бартоломеус Шпрангер откладывал угольный карандаш и с горящими глазами описывал индийские картины на бумаге и шелке, чашу, выточенную из носорожьего рога, заспиртованных гомункулусов, гвозди из Ноева Ковчега, пузырек с пылью из Хевронской долины, где Бог вылепил Адама из глины, жуткие человекообразные автоматы, музыкальные часы и перья колибри. От рассказов об этих диковинах у меня кружилась голова, я забывал про стыд своей наготы и про ледяные прикосновения пола. Описания Шпрангера крепко засели у меня в голове и уже не покидали ее. Однажды мне приснилось, будто по мастерской ходит Вертумн. Пальцами из корешков и стеблей он снял с меня тонкое покрывало и уложил меня на бархатные подушки, словно я был одной из альраун Рудольфа – редчайшим корнем мандрагоры в форме человечка. Проснувшись, я помочился, как учил меня Шпрангер, золотой струйкой из окна – прямо в ров. Справа располагался крытый деревянный мост, который император построил, чтобы отгородиться от своих подданных. Именно у окна Бартоломеуса Шпрангера я впервые услышал рык императорского льва. Меня очаровали звуки зверинца. Я позировал быстрому и бесстрастному взгляду художника под крики фазанов и мощный рев оленей при гоне.
– Тебе нужна новая одежда, – объявил Шпрангер после третьего сеанса. – Моему сыну zehn – десять – лет. Он вырос – fwooish – из своей одежды. Нет, нет, маленький сударь, завтра я принесу вам.
В общем, на четвертый день, получив обещанные вещи, я набрался смелости и заговорил. С каким облегчением я смог наконец выразить накопившуюся досаду от прохладного отношения ко мне Майринка, который совершенно забыл обо мне по прибытии в Прагу. Бартоломеус Шпрангер объяснил, что у собирателя шедевров сейчас немало своих проблем.
– Император им недоволен.
– Почему? Что он сделал?
– Что не сделал. Картины Дюрера, Питера Брейгеля, Пармиджано – вот что любить Рудольф. Но Майринк не нашел
за год. Вместо этого он показал только – как это говорят? – инициативу.
– А что император сделал с картинами Джана Бонконвенто? – спросил я.
– Джана кто?
Быстрая рука Шпрангера порхала над бумагой, пока ее край не сделался черным и блестящим.
– Герр Майринк лишился ценности перед глазами кайзера, – сказал он. – Понижен до субкуратора, будет разбираться с сакмистром – казна?
– С казначеем.
– Да, с Оттавио Страдой. Он хорошо сыгрывает свои карты, этот парень. Да, да. Его сестра Катерина есть… э… любимый любовник Рудольфа. Так что не волнуйся поведением Майринка. При дворе жизнь не прост.
Герр Шпрангер объяснил мне сложные ритуалы жизни в замке. Я узнал, что придворные вращаются вокруг трона, как ангелы на небесах – вокруг Первичной Сущности. Рудольф Испанец – «Рудольф Молчаливый» – скрывался за несколькими преградами. Любой гражданин, допущенный во дворец, мог посетить Зал Владислава, крытый рынок в середине замка. Чтобы проникнуть дальше, нужно было подать прошение о посещении Вестибюля Октавиусу Спиноле, шталмейстеру. Оттуда, если очень постараться, можно было попасть в Зеленую палату, где дворяне и художники, алхимики и послы буравили друг друга ненавидящими взглядами в формальной, чопорной тишине. В конце концов, мажордом императора, Вольфганг Румпф, приглашал немногих избранных на аудиенцию с императором в личных покоях. А сам Шпрангер там был? Только однажды, при инвеституре. И что он там видел, какие предметы искусства? Раз уж я спросил: стол и очаровательную серебряную чернильницу. А кем являются эти люди, распределяющие внимание императора? Сынами великих фамилий, разумеется.
– Но ведь тогда, – размышлял я, – тот, кто управляет доступом к императору, управляет и Империей? Решая, что император увидит, а чего не увидит?
Этот вопрос Шпрангер решил пропустить мимо ушей, он с яростью набросился на исправление неточных штрихов, перемалывая очередной орех.
– А как же коллекция? – спросил я. Как же картины и статуи, ювелирные шедевры и шкафы, набитые природными диковинами? Неужели Шпрангер ничего не видел? А, тут как раз и проявилась власть Рудольфа. Он даровал подданным милость или лишал оной милости, жалуя или не жалуя доступ в свои галереи. Человек поднимался по иерархической лестнице шаг за шагом, как луковица лишается своих слезоточивых оболочек. Тот, кто проникал в сокровенную кладовую, видел arcana imperil и потом весь светился сокровенным знанием, допущенный в святая святых.