Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 23

– Наша слава распространяется как круги по воде, – сказал Гонсальвус, когда мы шли мимо Старой ратуши. – Моя семья не намерена прятаться, словно мы – какие-то ночные хищники. – Он объяснил, что разыскал меня из-за двоих младших детей. – Господь наградил – да, именно наградил – Карло и Катерину редчайшими особенностями. Я хочу научить их ценить свою уникальность. – Он с подозрением посмотрел мне в глаза – И я тешу себя надеждой, что их вид не станет преградой к любви, которой достойно их простодушие?

– Нет, конечно, – ответил я. Горожане зачарованно расступались перед нами. Какие возгласы раздавались за нашими спинами? Какие слухи распространялись в толпе? Кто откажется похвастаться жене или соседу, что видел оборотня под ручку с карлой?

– Нет, конечно, – эхом отозвался Гонсальвус и дружески похлопал меня по плечу. – Я тебе полностью доверяю.

Семья Петруса жила на площади Старого города, в белоснежном доме под темными шпилями собора Тыньской Богоматери. Фрау Гонсальвус встретила нас у двери. Настоящая красавица, с волосами все еще золотистыми и внушительной фигурой матроны. На ее мягкий реверанс я ответил застенчивым поклоном и прохрипел:

– Wie geht es Ihnen?

– Gut, danke,… – Вопросительно глянув на мужа, фрау Гонсальвус продолжила по-итальянски, правда, с сильным акцентом. – Прошу прощение за наше скромное жилище. Мы делим крышу с другими учителями, и дети есть далеко не у всех. Места у них, однако, оказалось гораздо больше, чем в местах обитания, привычных мне. Комнаты были с низкими потолками; пахло капустой, корицей, пыльными книгами и… гм… мокрой псиной. Меня сразу завели в столовую и усадили за стол.

– Как приятно поговорить с носителем языка, – сказала фрау Гонзальвус. – Вы должны больше говорить со мной, синьор.

– Наши сыновья… – сказал Гонсальвус.

– …наши старшие…

– …остались в Парме и живут самостоятельно. Поэтому человек, говорящий по-итальянски, будит в нас сладкую грусть.

– В нас слилось столько культур, – сказала фрау Гонсальвус, рассеянно гладя мужа по плечу. – Я далеко не всегда понимаю, на каком языке вижу сны.

Даже мне, неискушенному в таких делах, сразу бросилось в глаза, какие у них замечательные, теплые отношения. Петрус Гонсальвус следил за движениями жены мягким любящим взглядом. Она наслаждалась его вниманием, нимало не смущаясь его ужасным телом. Взявшись за руки, они с искренним интересом расспрашивали меня о моей жизни и путешествиях. В основном я отвечал правду; и все же, чтобы заслужить их расположение, опустил некоторые детали.

– Синьор Бонконвенто, наверное, очень рад, – сказала фрау Гонсальвус, – что его замечательный ученик стал посланником. – Я поперхнулся, чтобы скрыть улыбку. К моему безмерному облегчению, никаких подтверждающих бумаг не потребовалось.

Когда жена пошла за пирожными, Петрус Гонсальвус вытащил из своей обширной библиотеки (в сотню томов, не меньше) шкатулку, обтянутую кожей. Положил ее на стол и погладил бронзовую застежку подушечкой большого пальца.

– Герр Майринк рассказал мне про тебя несколько дней назад. Надеюсь, что ты поймешь, как никто другой…

Гонсальвус открыл шкатулку и вынул из нее свиток.

– Это копия титульного листа книги Йориса Хёфнагеля по естествознанию, «Animalia rationalia et Insecta». – С выводящей из себя медлительностью он развернул пергамент. – Хёфнагель получил заказ от императора, когда жил в Амстердаме. Четыре тома по естествознанию, иллюстрированных вручную, для императорской библиотеки. Подержи тут. – Пергамент так и норовил свернуться; мы расправили его и прижали к столу. – Узнаешь?

Хёфнагель изобразил Гонсальвуса в жабо и кобальтово-синей блузе; рядом, опираясь на плечо своего удивительного мужа, стояла Мария. Вместе они занимали картуш, выведенный коричневой тушью, так что казалось, будто они – ростки на бесплодной пустоши. Взгляд Марии был направлен на что-то вне поля зрения читателя, зато Петрус Гонсальвус смотрел ему прямо в глаза. Его постаревший оригинал (все-таки рисунок был сделан больше десяти лет назад) перегнулся через мое плечо и ткнул пальцем в сопроводительную надпись.

– Homo natus de Muliere. «Человек, рожденный женщиной», что бы ни говорило по этому поводу дурацкое предубеждение.

В эту секунду я понял, чего от меня ждут. Гонсальвус позировал для Хёфнагеля несколько лет назад, и ему понравилось спокойное достоинство портрета. Он хотел той же уверенности для своих детей, и потому нанял меня: чтобы я написал их портреты.

Вернулась фрау Гонсальвус, уже не одна, а с детьми. Восьмилетний Карло, несший поднос с едой, по-взрослому поклонился и при этом ткнулся носом в медовый пирог. Катерина, гордая девушка двенадцати лет, чья красота, унаследованная от матери, скрывалась под жесткой шерстью, смотрела на меня темными, бесстыжими глазами. Представьте наше обоюдное изумление! Никогда раньше не приходилось мне встречать детей такого диковинного вида, а им, в свою очередь, еще не доводилось видеть подобного сочетания внешней детскости и взрослых манер. Мы сели за полированный дубовый стол и преломили пирог (осторожно покопавшись, я нашел себе нетронутый кусок). Дети сутулились, болтали ногами и с надеждой смотрели на серый лик окна. Оба были одеты нарядно. Карло – в нежно-розовую куртку и шляпу, под которую были зачесаны его почти каштановые волосы. Катерина – в серое

платье. Ее волосы, как и у Карло, были тщательно уложены, и на голове красовалась изящная диадема. Видимо, она щекотала голову, потому что девочка постоянно пыталась почесать кожу под ней.

– Дети, – сказал Гонсальвус, когда Карло отправил себе в рот громадный кусок пирога. – Синьор Грилли – художник. Он будет рисовать наш портрет. – Между родителями произошел короткий обмен взглядами – немой вопрос и немое же согласие. – Он останется у нас в гостях. Надеюсь, вы будете относиться к нему как к брату…

Фрау Гонсальвус нежно коснулась руки мужа.

– Как к дяде, дорогой.

– Ах да. Конечно. Как к дяде.

Можете себе представить: он посмотрел на меня виновато. Но меня не задело, что фрау Гонсальвус вдруг рассмеялась. Нависший риск оскорбления растаял, и обошлось без обид.

Так начался один из периодов счастливого творчества, что у меня в жизни случалось так редко. Мне выделили комнату с настоящей кроватью и мягкой постелью, удобство которой мне – привыкшему спать на полу – было, пожалуй, даже в тягость. Спина болела от мягкой перины, а ноги чесались от отсутствия пыли. Школьная прислуга, женщина по имени Марта – траурная вдова с глазами спаниеля, – каждое утро приносила мне поднос с дребезжащей посудой и почти обвиняюще ставила его у моих ног. Я жадно поглощал штрудель и блины и только потом, с охами и ахами, шел умываться ледяной водой.

В первой половине дня я был предоставлен самому себе. Я перерыл добрую половину библиотеки Гонсальвуса и с помощью фрау Гонсальвус и детей значительно улучшил свой ломаный немецкий. (Втайне я обожал свою дородную хозяйку, ее утренние ароматы. При этом она не участвовала в спектаклях похотливой труппы моих сновидений, где меня развлекали другие женщины. Вводить ее, при таких-то достоинствах, в праздные грезы было бы святотатством.) После обеда, когда за столом собиралась вся семья, мы с детьми шли в гостиную, которая – «из-за окон, выходящих на запад, – лучше всего подходила для моих целей. Самый хороший свет приходил ближе к полудню, так что времени на работу оставалось немного. Карло и Катерина старались унять детскую непоседливость и вели себя смирно, тем самым очень мне помогая.

Чем ближе я знакомился со своими моделями и чем тоньше становились кисти (их мне одалживал Шпрангер), которыми я выписывал пух на их лицах, тем меньше меня заботило их внешнее уродство. Карло, необычайно смышленый для своего возраста, смешил меня своими пародиями на учителей в Тыне, а Катерина держалась с достоинством, которое приличествует настоящей даме.