Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 33
Когда он ушел, тюремщики какое-то время подглядывали за мной через глазок в двери. Потом принесли ужин – жидкую овсянку и холодную говядину. Кокетливая веточка петрушки придала еде оттенок последней трапезы осужденного на казнь.
Спал я плохо, пойманный в паутине кошмаров, словно паук-серебрянка – в своем воздушном колоколе. Точно так же, как иногда, просыпаясь посреди ночи, мы прикасаемся к холодному камню, чтобы удостовериться, что бодрствуем, утром я попросил надзирателей дать мне пощечину. Они с удовольствием выполнили мою просьбу, и мощные удары по лицу стали верным сигналом к пробуждению.
Лорд-камергер принял решение. Обвинение в шпионаже было снято, но я был признан виновным в laesa majestas, оскорблении величия. Приговор зачитал придворный чиновник с верхней ступеньки моей камеры. Я узнал брезгливого писаря из канцелярии. Человек, который выделил мне первую квартиру в Праге, теперь известил о последней; меня приговорили к пожизненному заключению в Далиборской башне, к вящему удовольствию Его Императорского Величества. Ганс и Вольф напялили бессмысленные улыбки. И не стали ловить меня, когда я упал в обморок.
Я разлепил веки, жесткие, как раковины мидии. Отчаяние пульсировало в крови словно яд; оно билось в каждой кости и каждом сухожилии. Лежа, как и я сам, где-то в каменных стенах Далибора, Вольфганг Румпф выл в голос, и я выл вместе с ним. Проклятие пало на нас обоих, мы стали укором для придворных, которые догадывались о нашей невиновности, но не решались противостоять воле императора. Ощутив изменение моего положения, тюремщики не принесли мне еды, забыли заправить мою лампаду и оставили разлагаться мои испражнения. Я умолял их перевести меня в камеру с окном, узкой щелочкой, через которую я мог бы если не видеть славную землю, то хотя бы наблюдать небо и следить за путешествием солнечного зайчика по стене моей темницы.
От Гонсальвуса не было вестей. Заключение стало совсем одиночным: даже тюремщики перестали пачкать сапоги в моем дерьме, подсовывая еду, которая теперь больше походила на блевотину, под дверь камеры. Теперь представьте себе мой ужас, когда через бог знает сколько дней те же самые скоты вытряхнули меня из ступора. Они раздели меня, поржали над сморщенным мужским достоинством и выскребли мое тело жесткими щетками. Через голову натянули новую холщовую рубаху; я запаниковал, решив, что это мешок, который надевают на голову осужденного перед повешением. Но нет, голова вылезла на свет Божий, после чего меня наполовину вытянули, наполовину выпихнули из камеры.
– Вы убьете меня? – спросил я, когда Ганс зловеще зазвенел ключами.
Вольф дал мне подзатыльник.
– Не настолько ты важная персона.
У ворот башни Ганс решил не надевать на меня цепь.
– На таких ногах все равно далеко не убежит.
Хоть одного унижения удалось избежать; а потом открылась дверь, и меня ослепило осеннее солнце.
Раньше я даже не подозревал, что свет может быть плотным, что он может давить на кожу. Мои поры впитывали тусклые лучи; глаза слезились и ныли. Я увидел свои голые, грязные, бледные ноги с коленями, выгнутыми друг к другу и похожими на двух шушукающихся старух. Меня охватила жалость к собственному телу, существование которого вскоре лишится смысла – останется лишь оболочка, ожидание отсроченной смерти.
– Давай-давай, двигай бульонками, – беззлобно прикрикнул Ганс.
Я ковылял под конвоем по узкой улочке, и никто не пялился на меня из окон; монахини из обители Святого Георгия не осеняли себя крестными знамением при виде ужасного зрелища в моем лице. Я выпадал из окружающего спокойствия. Замок был слишком занят собой, чтобы обращать внимание на какого-то униженного карлу, бредущего на эшафот; великолепие собора Святого Вита не умалится от того, что меня не станет, – как мощь горы не дрогнет от падения воробья.
Мы остановились у черного хода в боковое крыло королевского замка. Служитель в дворцовой ливрее, открывший дверь, велел нам ждать.
– Еще не все просители вышли, – сказал он, как будто это что-то объясняло, и задержался на полпути между улицей и дверью, чтобы убедиться, что все идет как подобает.
Вольф пихнул меня в плечо.
– Ты, наверное, что-то веселенькое натворил, раз всех выгоняют из зала.
Лакей вскоре вернулся.
– Ладно, до встречи, – пригрозил Ганс, когда меня передали дворцовой страже. Меня препроводили в Зал собраний. Громадная дубовая дверь, что вела во Владиславов зал, была закрыта, всех просителей удалили. Гул голосов. Стулья, обитые красным плюшем, с трех сторон окружали квадрат перед пустым императорским троном под черным балдахином. Я увидел Петруса Гонсальвуса в учительской мантии, сидящего в одиночестве. Прежде чем я успел с ним поздороваться, стражники провели меня за деревянную перегородку – место для подсудимых. В зале собрались с полдюжины господ. Незнакомые придворные с интересом рассматривали меня и что-то шептали – наверное, гадости, – в воротники своих соседей. Напуганный этими зрителями, настроенными явно недоброжелательно, я смотрел на Гонсальвуса в надежде на ободряющий знак. Но он не смотрел в мою сторону, и лишь по влажной, свалявшейся шерсти, прилипшей к его шее, я понимал, что он разделяет мое беспокойство.
Из бокового прохода появился лорд-камергер в сопровождении двух секретарей в черных шапочках. Все присутствующие встали (исключая вашего героя, который и так маялся на ногах), и судья прошествовал на свое место.
– Слушается дело Томмазо Грилли, – объявил секретарь суда.
Лорд-камергер развернул пергамент и принялся бубнить, читая с листа. Я слышал странные латинизмы, над которыми смеялись более образованные господа. Взгляд одного человека, сидевшего прямо напротив меня, буквально вцепился в мое лицо. Я всей кожей чувствовал его злобу и не решался поднять глаза.
– Я здесь, – сказал Гонсальвус, вставая с места.
– Каков характер ваших взаимоотношений с заключенным?
– Я его друг, лорд-камергер. Он жил у меня в семье, пока не получил назначение в замок…
Они из дворян расчихался. Прикрыв нос шелковым платком, он извинился перед собравшимися.
– Это у меня всякий раз, когда рядом собака, – сказал он. Его соседи взвыли от хохота; я видел, как они прикусывали кулаки, чтобы успокоиться.
Судья защелкал языком.
– Прошу, продолжайте, mein Herr.
– Вы имели в виду mein Haare ?
– О, ха-ха-ха.
Видимо, чувствуя, что судью раздражают эти колкости, одетый в темное платье придворный постучал ножнами своего кинжала по плечам единомышленников. Его лицо скрывалось в тени, недоступное лучам низкого октябрьского солнца.
Мне было противно и стыдно выслушивать эти насмешки над моим отважным защитником; но Гонсальвус, кажется, не обращал на них внимания. Он продолжал с тем же пылом:
– Лорд-камергер, я ручаюсь за доброго христианина Томмазо Грилли и надеюсь убедить вас в том, что, хотя никто не отрицает его вину в мелком проступке, наказание пожизненным заключением все же является чрезмерным. – (Смущенно облизывая губы, судья просматривал пергамент, лежащий у него на коленях.) – Милорд, его единственное желание – служить императору своим талантом…
– …лазать по форточкам, – шепнул господин в черном своим прихвостням.
– Это одаренный художник, который преданно помогал каталогизировать императорскую коллекцию. Умоляю вас, не ломайте его жизнь только из-за того, что, поддавшись юношескому пылу, он предпринял отчаянную попытку лично встретиться со своим покровителем.
У лорда-камергера вдруг забурчало в желудке. Он прижал подбородок к груди и положил руку на живот.
– Слушание апелляции переносится, – сказал он. – Продолжим после обеда. – Он встал, принуждая всех остальных последовать его примеру. В противоположность общей тенденции мои ноги подкосились, и стражнику пришлось схватить меня за подмышку. – Заключенного отведите в комнату, пусть ждет, пока мы не вернемся.
[4] моя щетина (нем.).