Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 32
– Не исчезай, – хныкал я.
– Не исчезну.
– Или оставь меня.
Петрус Гонсальвус улыбнулся, несмотря на горесть, сквозившую в его глазах. Он приподнял мои ноги, свободные от оков, и втер в рубцы успокаивающую мазь.
– Как будто ты сможешь сбежать, – сказал он. – Мы не оставили тебя, Томмазо. Ты в смертельной опасности, не буду обманывать. Но, несмотря на случившееся, у тебя все еще есть друзья, которым ты не безразличен. Вот я принес тебе яблоко. Катерина сорвала его специально для тебя в Хазенбургских садах.
В тусклом свете его фонаря я рассмотрел желтый фрукт – его нежный розовый бок, свежий зеленый лист, вымпелом торчавший на черешке. Когда яблоко легло мне в ладонь, раздался сочный шлепок. Я вгрызся в него и чуть не заплакал от удовольствия.
– Дети спрашивают про тебя. Карло так вырос. Скоро, наверно, меня перерастет. – Видимо, мои дела были совсем плохи, раз Гонсальвус пытался шутить. – Тебе тут, наверное, скучно. Не хватает компании.
Я не согласился, думая о своих призраках. Чего я желал больше всего на свете, так это нехватки компании: полной, всепоглощающей темноты, в которой меня не навещали бы вопиющие мертвецы. Гонсальвус смотрел, как я объедаю яблоко до самой сердцевины – а потом жадно жую огрызок, словно лакрицу.
– Томмазо, тебя обвиняют в шпионаже.
– Шпионаже?
– Ведь тебя обнаружили во дворце Рудольфа?
– Да, но… меня считают шпионом… и все?
– А что, этого мало?
Значит, Храбалу и близнецам удалось уйти. Быть может, своими метаниями я оказал им бесценную услугу? Мое усталое и преданное сердце забилось чаще, когда я представил, как они в «Золотой клецке» пьют за здоровье друга, которым все же пришлось пожертвовать.
– Что ты делал во дворце, Томмазо?
– То нападение, что я видел…
– Какое нападение?
– Как император напал на того человека. Гонсальвус озадаченно смотрел на меня.
Я рассказал ему обо всем, что видел, опустив только причину, по которой попал во дворец. Его грудь как будто сдувалась с каждым моим словом.
– Я боялся, что тут есть какая-то связь. Человек, которого при тебе арестовали, – это Вольфганг Румпф, канцлер императора.
– Откуда вы знаете?
– На следующий день – сразу же после твоего ареста – объявили, что Вольфганг Румпф в тюрьме. Он тоже здесь, в Далиборе. Обвиняется в измене.
– Мне он не показался изменником.
– Говорят, что Рудольф убежден, что против него готовится заговор. В небе видели огненные шары, в южной Богемии – крылатых драконов, еврейка родила живого медведя.
– Но вы же в это не верите?
– Не важно, верю я или не верю. Важно, что в это верит император.
Наше молчание отягощали мрачные предчувствия. Мы разделяли запретное знание о распаде величия. Бога Вертумна, короля Богемии, изнутри точил червь меланхолического безумия.
– Если бы не появилась стража, думаю, Румпфа просто объявили бы скоропостижно скончавшимся.
Гонсальвус пожевал ус: привычка, неосознанно заимствованная у моего почившего миланского наставника.
– Сегодня ты имперский канцлер, – задумчиво произнес он, – завтра – опальный преступник.
Мы услышали далекий вопль несчастного заключенного. Взгляд Гонсальвуса подтвердил, что он, как и я, понял, кто это.
– Мне пора, – сказал он, когда обеспокоенные тюремщики принялись стучать в дверь темницы. Уходя, он оставил после себя обещания поддержки и помощи, как благоухающие лепестки.
Тем временем условия моего содержания улучшились. Гонсальвус, навещая меня во второй раз, отрицал свое вмешательство, но порадовался вместе со мной съедобной еде и не слишком червивому хлебу.
– Насчет червей я не удивляюсь, – сказал я. – Они, когда пытаются влезть в этот хлеб, наверное, все зубы ломают.
Гонсальвус стал приходить каждый день, и каждый день он подталкивал меня к признанию, но я всячески изворачивался, придумывая невероятные причины, приведшие меня в замок. Он хотел, чтобы я заговорил сам, по своей воле. В конце концов, чувствуя, что я завяз в стыде, словно жаба – в засохшей грязи, он раскрыл мне свои подозрения.
– Замок обокрали. Оттавио Страда обнаружил пропажу редких монет и нескольких нефритовых чаш.
– Я их не брал!
– Ясно, что не брал, тебя поймали с пустыми карманами. К тому же от твоей поимки до обнаружения пропажи прошло несколько дней.
– Я про это ничего не знаю.
Гонсальвус кивнул; но вряд ли он поверил моей лжи.
– Это еще не все, Томмазо. Вчера из реки выловили троих. Они мертвы уже несколько дней. Кажется, кто-то переломал им ноги, чтобы не уплыли. Мне жаль, но это были твои друзья. Любош Храбал и братья Мушеки.
В темнице вдруг кончился воздух. Как будто мне к лицу прижали мокрую ткань, через которую, как ни старайся, не вдохнешь.
– Быть может, тебе повезло, что тебя схватили и держат в замке.
– Моосбрюггер, – выдохнул я. – Они сказали, что это просто пари. Они не сказали… Я не знаю, что они собирались делать.
– Моосбрюггер, говоришь?
– Да, Маттеус Моосбрюггер. Вы его знаете?
– Я сомневаюсь, что такой человек вообще существует.
– Он говорил, что работает на господина…
– Имя которого тебе не назвали?
– Мне – нет.
Гонсальвус отвернулся, чтобы не видеть моих слез.
– Я знаю, – сказал он, – и я знаю так же доподлинно, что Спаситель воскрес, что ты действовал без злого умысла. Глупость – да. Ты позволил сбить себя с пути, соблазнить призрачной славой.
– Что со мной будет?
– Судьбой служащих замка распоряжается лорд-камергер. Уже известна дата своего суда.
– Педро, меня повесят.
– Ну, это вряд ли.
– Да! За то, что я видел!
– Когда вынесут приговор, я попрошу разрешения на апелляцию в твою защиту. Помни, что твои друзья-преступники замолкли навеки. Тебя некому обвинить в воровстве. Судья может предположить только то, что ты поддался чрезмерному честолюбию – мальчишескому желанию лично встретиться с императором.
– Но это же не вся правда.
– Лишь в Божьей власти судить и карать наши помыслы и побуждения.
– Вы солжете про воровство?
– Это не твое преступление, Томмазо. Мы даже не будем его упоминать.
– А Моосбрюггер?
– Боюсь, Моосбрюггера – или кто он там на самом деле – уже не найти. Мы должны быть благоразумны. Смерть твоих друзей так и останется неотомщенной. Ради твоего спасения мы должны будем отдаться на милость лорда-камергера.
Мое телосложение удерживало тюремщиков, Ганса и Вольфа, от их обычных издевательств над заключенными. Обычно они любили массировать животы заключенных своими локтями или проливать свет на особенно темные области их организма при помощи сальных свечей. Моя доля мучений, судя по крикам, доставалась Вольфгангу Румпфу. Может, и призраки, изводившие меня прежде, переселились в его камеру? Теперь, когда мне принесли масляную лампаду, я уже мог удержать мертвых в их мире. Слабенькое пламя снова сделало мир осязаемым. Петрус Гонсальвус каждый раз говорил мне, какое сегодня число и какая погода на улице. Он развлекал меня разговорами о Праге. Рассказывал, как его жена и дети ходили по грибы; как Катерина приносила домой улиток и перья сойки – собирала их в подражание мне. Вспомнив мой интерес к книгам по анатомии, Гонсальвус упомянул первое публичное вскрытие в Праге, которое доктор Йессениус недавно провел в университете. Правда, он запнулся, когда говорил, что труп принадлежал преступнику, казненному через повешение. И словно одной ранней смерти было еще недостаточно, мной овладели гнетущие мысли о предстоящем унижении: предъявление всеобщему взору моего уродства, даже моих внутренностей. Как я мог надеяться на Спасение, если мое тело будет разъято на части для изучения в анатомическом театре?
– Не думай об этом, – проворчал Гонсальвус, рассерженный на себя, что затронул такую тему. – Лорд-камергер завтра вынесет решение. Так что соберись с духом.