Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 34

– И бросьте собаке кость!

Петрус Гонсальвус по-прежнему не обращал внимания на мучителей и, проходя мимо меня, легонько коснулся моей руки.

Общения между подсудимым и его представителем не предполагалось. Меня отвели в кладовую при богемской канцелярии и предложили если не стул, то хотя бы кусок пола, свободный от бумажных завалов. Усевшись рядом со мной, стражники продолжили свой прерванный разговор. Сначала я не прислушивался, отупев от голода и усталости. Но потом что-то оживило мое любопытство, возможно, намек на злобное удовлетворение в их голосах.

– …с оконного карниза.

– На оконном карнизе?

– Нет, с карниза. Снаружи висел, за окном. Понял? А ноги болтались надо рвом.

– Ей не будут платить пенсию по вдовству.

– И отберут дом.

– А я бы и сам не прочь заселиться туда вместо Буммов.

– А призрак? Кто его знает, вдруг будет там ошиваться?

– Мне главное – самому зимой не ошиваться на улице. Жить где-то надо. Я в списках – как думаешь, выгорит?

– И не надейся.

– А почему бы и нет? Чем я хуже других…

Узкий дверной проем закрыла знакомая фигура. Он был одет в дорожную шинель; сапоги вымазаны грязью и облеплены мокрыми листьями, на плече – сумка. Сейчас я гадаю, не был ли его наряд маскировкой, создававшей видимость неотложного официального поручения; ведь он не мог допустить, чтобы люди подумали, что он как-то сочувствует своему опозоренному протеже. Так или иначе, он пришел. Пришел и доставил мне в руки письмо – послание, проделавшее долгий путь (на каллиграфических завитках моего имени красовался янтарный круг от пивной кружки).

– Оно дожидалось тебя уже пару недель. Пришло на адрес замка. Я знал, что оно тебя обрадует.

Когда я взял письмо в руки, Ярославу Майринку изменили нервы, и он закашлялся. Мы оба помнили о стражниках и не могли говорить лишнего, только обмениваться ничего не значащими банальностями. С благодарностью глядя на человека, который помогал мне по собственному почину и совершенно бескорыстно, я понимал, что, сколько бы ни довелось мне прожить на этом свете, души остальных людей будут казаться мне мелкими лужицами по сравнению с бездонным сердцем этого человека.

– Buonafortuna, – сказал Майринк и оставил меня наедине с неожиданным письмом.

Том. Грилли, Императорский двор, Прага

От Умб. Раймонди, виа деи Калцаиуоли, Флоренция

Дорогой племянник, разыскать тебя стоило мне немалых затрат – и времени, и денег, – ия молюсь, чтобы это письмо все же застало тебя в Праге, потому что, если ты снова сбежишь от меня неизвестно куда, найти тебя будет еще сложнее: не стану же я посылать своего секретаря в Богемию только в надежде обнаружить твой след.

По этой причине я отправил в Милан своего помощника, Пьомбино, которого ты должен помнить как своего первого учителя. Теперь это дородный мужчина почти без зубов. В нем совсем ничего не осталось от былого студиозуса, но он человек верный мне и надежный. Из переписки с твоим отцом я узнал, что тебя отдали в ученичество к ныне почившему Джану Бонконвенто, чью мать Пьомбино сумел разыскать в надежде выяснить у нее твое местонахождение. Старая женщина весьма сокрушалась, что мальчики-ученики своими коварными махинациями свели ее сына в могилу. Она долго и не очень связно расписывала добродетели Бонконвенто: как он любил своих учеников и как сильно скорбел мир после его ухода. Потом она отвела Льомбино в пристройку, что служила мирским святилищем профессии его сына, где мой посланник смог просмотреть различные документы и наброски и наконец обнаружил письмо некоего Майринка, собирателя картин для императора Священной Римской Империи, где тот описывал успехи его беглого ученика. Так я узнал твое местонахождение и пишу тебе в Прагу в надежде, что письмо застанет тебя в добром здравии.

Я никоим образом не желаю никого осуждать, ведь я уже слишком стар для того, чтобы говорить хорошо или худо о мире, который мне вскоре предстоит покинуть. Посему пойми, что я не хочу обвинять ни своего зятя – за то, что он пренебрег положением в обществе, которого он вроде бы уже достиг, женившись на моей безутешно оплакиваемой сестре, – ни своего племянника за его, без сомнения, унаследованное злосчастие, когда он в своих непомерных амбициях оттолкнул семью и благодетелей, оскорбляя тем самым жертвы, принесенные ради него. Хочу лишь выразить надежду, что служение императору принесло тебе успокоение и комфорт, стабильную, хоть и лишенную любви жизнь и признание твоих бесспорных талантов.

Предупреждая твое неведение, я с сожалением сообщаю тебе о кончине твоего батюшки. Незадолго до того, как его унесла чахотка, Анонимо написал мне из Болоньи, сообщив детали разрыва с тобой. Я не знаю, насколько ты осведомлен об обстоятельствах жизни отца после Милана. В своем письме он упомянул, что все его письма, посланные нарочным в дом Джана Бонконвенто, остались без ответа, и его очень обидело и огорчило твое непослушание. Потом он переселился в Болонью, которую считал истоком своего ремесла, где повторно женился на молодой вдове и работал с камнем, пока его не подкосила болезнь. Его вдова, твоя мачеха, чье имя мне неизвестно, после его смерти посвятила себя благотворительности. Мой секретарь, посещавший Болонью по делам, не сумел разыскать несчастную.

Я представляю, как больно было тебе получить эту новость в час твоего триумфа. Не знаю, что произошло между вами в Милане и разрушило драгоценные узы, связующие сына с отцом; но я верю, что ты, как и я, будешь молиться за упокой его души, столь бурно проведшей свой земной век.

С почтением рассчитываю на твое доверие,

Томмазо, твой дядя Умберто Антонио Раймонди

Нас вызвали обратно в Зал собраний. Ощущение, что меня хранит судьба, которое смягчило мои первые страшные часы в Далиборской башне, притупило боль, и я был необычно спокойным. Во Владиславовом зале – где некогда гремели конные ристалища, а теперь обустроили торговые ряды, предлагавшие ткани, лаванду и серебряную чеканку, – толпа горожан расступилась, пропуская меня с моими конвоирами. Усталые просители, ожидавшие аудиенции в Зале собраний, негромко возмущались первоочередности моего дела, словно мое положение узника, закованного в кандалы, казалось им завидной привилегией, более предпочтительной, чем сломанная рука или дрязги из-за земельной аренды. Солдаты в тяжелых доспехах распахнули двери зала, и я вновь занял свое унизительное место на скамье подсудимых, сопровождаемый надменными и грязными насмешками высокородных зрителей.

Обед, надо думать, пошел на пользу лорд-камергеру. Он явно воспрянул духом, и на его щеках пробился румянец. Он облизнул жирные после обеда губы и еще раз сверился с бумагами.

– Как я вижу, у нас на сегодня еще много дел, – сказал он. – Герр Гонсальвус, прошу вас быть кратким.

Итак, мой велеречивый математик (добрейший человек в волчьем обличье) призвал все свое красноречие для спасения меня от мучений. Из него вышел бы отличный – хотя и бесполезный – защитник на Страшном Суде благодаря старанию различить благородный порыв и глупое или необдуманное деяние. Его план был прост: настоять на том, что наказание должно быть соразмерно моему преступлению. Я очень старался слушать внимательно, но звук его голоса отдалялся, ослабевал у меня в ушах, как жужжание пчелы за оконным стеклом. Я словно стоял над обрывом чужой жизни: сторонний наблюдатель на судилище собственного близнеца. Гонсальвус с жаром говорил о милосердии и умеренности, а я призывал к себе всех фантомов из своей молодости и молил их о прощении.

Второй голос вырвал меня из задумчивости:

– Лорд-камергер!

Все головы повернулись к дворянину в черных одеждах, поднявшемуся на ноги. Солнце переместилось на небе и теперь освещало скамью, где сидел этот насмешливый господин, и я смог рассмотреть его мужественное ширококостное лицо, излучавшее коварство и власть, но не лишенное некоторой приятности.