Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 25

— А сколько сейчас времени?

— Почти пять. Мы что, опаздываем?

— Да в принципе нет… Время еще есть. Не думай об этом.

Твердым мужским тоном. Успокоил девушку.

Ладно.

Спешить действительно некуда. Концерт все равно сборный. Начнется, как всегда, не раньше восьми, кончится не раньше одиннадцати. Бардов много, и каждый норовит спеть как можно больше. Даже ругаются из-за этого с Алферовым. Многие искренне обижаются. И все страшно серьезно относятся к своим песням, так, словно каждая из них — свет в ночи, освежающий бриз, откровение от Иоанна, Явление Культуры и вообще хлеб насущный, а на самом деле не лучше и не хуже, чем у других, все та же хуйня. Но дай такому вот автору волю, и он понесет свои песни в каждый дом, к каждому костру, в каждый облупленный ДК, пока не доберется до Приморья, где будет петь в кубриках для моряков, и не за деньги даже, а за добрую миску борща, стаканчик водки и желтозубые улыбки соотечественников. Но у Алферова каждый все-таки надеется, что чем дольше он будет петь, тем многочисленнее станет армия его поклонниц и резко возрастет количество проданных кассет.

И уж очень заебывают своими песнями бардессы… Это вообще своеобычный тип женщин. Красивых и просто симпатичных среди них — раз, два и обчелся. Изюминки, чтобы упереться вдруг загоревшимся взглядом самца, нет ни в одной, одеваться они не умеют, предпочитая нечто подчеркнуто асексуальное и по-походному неброское, для того, видимо, чтобы мужчины в зале не отвлекались, а внимали тончайшим вибрациям души, пульсирующей в песнях. Но все их песни об одном и том же — о счастливой любви, о несчастной любви, о любви вообще и еще раз про любовь. Одними и теми же словами, одними и теми же слабенькими голосами. Правда, когда бардессе лет за тридцать, темы несколько меняются, и она начинает петь о детях, о мужьях и причитать о горькой бабьей доле. Это чисто русский типаж тетки с гитарой, мотающейся по лесам и городам с целью прошептать в микрофон под невнятное бормотание струн что-нибудь романтично-кухонное a la Новелла Матвеева. И нет чтобы спеть прямо и откровенно: «Я хочу, чтобы меня выебали, господа!..»

Бардессы на концертах как-то особенно мучительно тянут кота за яйца. Впрочем, публика обычно исполнителям под стать.

А по мне — чем меньше петь, тем лучше, свои триста я все равно получу. Так что поедем-ка мы часам к восьми, чтобы не напрягаться.

— Время есть, — солидно повторяю я, срывая обертку с шоколадки и отвинчивая коньячную пробку. Пробка у «Гянджи» в отличие, например, от дагестанского всегда отвинчивается легко, а с дагестанского их надо либо срывать вместе с резьбой, либо спарывать ножом, но тогда бутылку приходится выпивать сразу, потому что потом ее уже не закроешь.

Я наливаю на глаз в кофе примерно чайную ложку, готовый услышать: «Ой, мне хватит!»

— Ой, мне хватит!

Я киваю и наливаю себе в мензурку. Ровно пятьдесят граммов. Потом наливаю полный стакан пепси.

— А ты есть-то будешь? — тревожно спрашивает Вера.

— Конечно, буду. У меня уже все готово. Но сначала нужно выпить. Ну, за женщин!

Мы чокаемся чашкой и мензуркой, и я залпом выпиваю. Я коньяк цедить не умею, хотя мне говорили, что коньяк именно цедят, предварительно погрев бокал в ладонях, чтобы пошел от него шоколадный дух, но «Гянджа» в мензурке, я думаю, для этого не предназначен. На миг у меня захватывает дыхание… У меня всегда после первой рюмки коньяка захватывает дыхание и вкус во рту остается не слишком приятный, даже еще неприятнее, чем после водки, но после третьей это проходит. Я жадно запиваю пепси и чувствую, как шершавая тяжесть обжигает меня изнутри.

Хорошо!

— Ты, Андрюша, пожалуйста, закусывай, а то напьешься, упадешь, что мне тогда делать? — тонким жалобным голоском тянет Вера.

Забеспокоилась.

— Не бойсь, Верунчик, не упадем, — бодро отвечаю я и направляюсь к плите.

Дразнящий запах картофеля. Сейчас я наконец поем.

— Ты точно ничего не будешь?

— Нет, спасибо, ты ешь, я вот кофе с шоколадкой.

Fish-and-chips! Национальное английское блюдо. Еда докеров и завсегдатаев пабов. Никакого изыска, но по мне — то, что надо. Только рыба должна быть жареной. Я накладываю картофель на тарелку, беру консервную банку и ставлю на стол. Консервы я всегда ем из банок, чтобы лишний раз не пачкать посуду.

— Вера, а ты песни под гитару поешь?

— Под гитару? Нет, не пою. Могу подпеть у костра, а на гитаре я так и не научилась.

— Ну и слава Богу! — искренне говорю я.

Я начинаю есть и вспоминаю, что, как всегда, забыл купить хлеб. Ну и хрен с ним!

Вера интимно жует шоколадку и отпивает кофе. «Русский продукт» с «Гянджей» — вот, наверное, сюрная смесь.

Я запихиваю в рот огромный кусок лосося. Сочная мякоть наполняет рот. Да, это тебе не крюгеровские пельмени. Стуча вилкой по тарелке, цепляю картофель.

— Интересно, — задумчиво говорит Вера, — сколько такая квартира может стоить…

— Ну, я думаю, тысяч двадцать…

— Двадцать? А не много за такую?

— Да нет… Дом, правда, блочный, но зато прямо у метро. Хотя район, конечно, спальный… Не знаю, если поторговаться, может, пару-тройку тысяч удастся скинуть. Только где их взять, эти семнадцать тысяч?

Вера вздыхает. Я жадно ем. Настроение становится благодушным.

— А здесь балкон есть?

— Есть, но он тоже маленький. И весь забит каким-то хламом.

Я как-то месяц назад вышел на этот балкон, просто из любопытства, посмотреть, что там. Весь балкон был завален полусгнившими досками, ржавыми железками непонятного предназначения, картинными рамами с осыпавшейся позолотой, в углу стояли пыльные бутылки из-под пива и водки, в общем, типичный балкон одинокого мужика, мнящего себя рукастым умельцем. А рядом с бутылками стояло нечто керамическое, напоминавшее школьный кубок по футболу. Я поднял, стал рассматривать, подергал крышку — она не открывалась, и вдруг услышал внутри характерное слабое шуршание, как от пересыпающегося морского песка. Я встряхнул еще раз, прислушался… Страшное подозрение закралось мне в душу. Я осторожно поставил предмет на место и прикрыл какой-то ветошью. Потом я позвонил Алле, и она, зевая, подтвердила мою догадку:

— Ну да, это урна с прахом моего отца. А куда мне его девать? Ты знаешь, сколько стоит захоронить это на кладбище? Вот будут деньги, захороню… Ничего с тобой не случится, поживешь с прахом.

«А действительно, какая хуйня!» — подумал я, но впредь решил на балкон не выходить, заперев его покрепче на все три ручки. А вечером того же дня напился с Илюшенко и, задумчиво жуя огурец, стал говорить ему громким голосом, чтобы он не заснул:

— Из праха вышел, прахом стал Николай Степанович, царствие ему небесное. Ни рук, ни ног, ни головы, один пепел в фаянсовом горшке. Есть ли имя у этого праха? Есть ли у праха звания, чины и титулы? А национальность? Есть ли Национальность у праха и души? А, Илюшенко? Ты спишь, что ли? Ты давай не спи… Чем прах русского патриота отличается от праха чеченского террориста? И чем человеческий пепел отличается от пепла сгоревшей помойки? И есть ли вообще смысл во всем этом?

— Нет никакого смысла, — твердо ответил мне тогда Илюшенко, аккуратно стряхивая пепел в мою рюмку.

— Ты смотри, куда стряхиваешь, Илюшенко! — заорал я ему. — Вон пепельница стоит… Какой смысл в том, что я русский? Что, из-за того, что я русский, мне дадут шенгенскую визу? Или меня полюбят милиционеры? Да они скорее чечена за бабки из обезьянника выпустят, чем меня. Или за то, что я русский и москвич, это государство даст мне квартиру? Да ни хрена оно мне не даст, хотя и должно по конституции, будь она неладна. Наплевать на это государству. Ему наплевать, что я, москвич в третьем колене, живу с родителями, которые меня заебали и которых я заебал, в халупе, несмотря на то что они, как ветераны труда, уже тридцать лет имеют право на дополнительную жилплощадь. Понял? И сам я в течение семи лет, как папа Карло, пахал на этот город. Рабочим был на заводах после ПТУ. Ра-бо-чим! Только рассказывать об этом не люблю. До сих пор терпеть не могу рабочий класс. Такая мерзость этот рабочий класс… Илюшенко, не спи, замерзнешь!