Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 26

— Я не сплю, — хмуро ответил Илюшенко и зевнул.

— Ты давай разливай… А вот если у тебя есть бабки, тогда насрать — чечен ты, азер или вообще хуй знает кто, покупай себе в Москве что хочешь. И наплевать Лужкову, откуда у тебя деньги, где ты их взял — баранов в горах пас или заложниками торговал. Ну да, я русский! И чем я должен гордиться? Своими предками-крестьянами? Крепостными с поротыми задницами, которых продавали, как скот, поштучно и в розницу? Блохастыми, бородатыми мудаками, тупыми как валенки, которые ни читать, ни писать не умели и раскалывали друг другу бошки дрекольем на межах? Которые напивались по церковным праздникам как свиньи и пиздили от тоски своей жизни беременных жен? А потом их наряжали в мундиры, давали в руки ружья и посылали орущей толпой на крепостные стены, на какие-то скалы, на танки и под пулеметы. И они бежали, даже не думая, на хуя это нужно. И вдруг оказалось, что все это, все эти победы, завоевания и освобождения были никому не нужны. Почему я должен этим гордиться? А может, мне стыдно за это. За свой народ и за мою страну. Может, я хочу, чтобы у меня вообще не было никаких предков, а у России — истории. Может, без истории мы и жили бы лучше…

Тут Илюшенко наконец прицелился и разлил, мы выпили, выдохнули, и я продолжал:

— Что, я должен гордиться тем, что первые двадцать лет моей жизни какие-то маньяки, жулики и уебища внушали мне одно, а после двадцати другие маньяки, жулики и уебища внушают мне совершенно противоположное? И все хотят, чтобы я верил им, голосовал за них, шел за них в бой и не мешал им спокойно набивать свои карманы и брюхо. Но никто не дал мне квартиру! И не дадут. Сегодня я могу пойти на митинг какого-нибудь гребаного СПС и протестовать против памятника Дзержинскому, который по крайней мере в отличие от этих самовлюбленных трещоток Немцова с Хакамадой боролся с беспризорностью, а завтра надену кроличий треух и пойду под портретом Сталина к Мавзолею клеймить антинародный режим. И что — кто-нибудь даст мне за это квартиру?.. Я могу быть русским, коммунистом, яблочником, лимоновцем, анпиловцем, идущим вместе, скинхедом, толкиенистом, казаком, языческим волхвом, антиглобалистом, баркашовцем, жопой с пальцем, все равно никто не даст мне квартиру. Я не хочу умирать на баррикадах за правое дело, каким бы оно ни было, я хочу умереть в своей отдельной квартире. И никого не ебет, от чего я умру — от алкоголя, наркотиков, СПИДа или честного инфаркта миокарда, коммунистом или демократом, если я умру гражданином своей страны. Только вся беда в том, что я, как национальная единица, на хуй этой стране не нужен. Все эти борцы за демократию, типа Явлинского, на старости лет спокойно свалят отсюда в прикупленный трехэтажный особняк где-нибудь на окраине Мюнхена и будут там, под присмотром врачей, в окружении внуков, доживать свой век улыбчивыми пенсионерами, послав на хуй и меня и тебя, Илюшенко. Илюшенко, ты уже заебал спать!

— Продолжай, — кивнул мне Илюшенко и уронил свою лысую бликующую голову веб-дизайнера и интернетчика на грудь.

— Пьяница ты, Илюшенко, — проворчал я и начал разливать. — Вот ты сам кто?

— Я? — с интересом переспросил Илюшенко, встрепенувшись, и опять замолчал.

— Ты, ты. Хохол ты, Илюшенко, вот ты кто. И что, ты гордишься тем, что ты хохол?

— Я только по отцу хохол, — проговорил Илюшенко, глядя черными, как украинская ночь, глазами в потолок, — а по матери я польский шляхтич.

— Ну, понес… — огорчился я. — Вас, хохлов, послушать, так все вы потомки польских шляхтичей. А то и графов Потоцких. Слыхал я эту песню. Аристократы, ебена мать… Это как у русских — у кого ни спроси, все дворяне, а не дворяне, так непременно из казаков или правнуки купцов первой гильдии. Крестьяне мы все, Илюшенко, крестьяне! С поротыми задницами. И русские и хохлы… На-ка вот, выпей еще горилки. Геть!

Я сунул ему в руку рюмку и выпил сам. Илюшенко вылил водку в рот, зажмурил глаза, ощупью нашел на тарелке огурец и медленно понес его ко рту.

— Да! — закричал я глумливо. — Я ведь, Илюшенко, еще должен гордиться русской аристократией и дворянством. Гордиться и скорбеть вместе с ними о том, что они просрали в свое время Россию, вместе с царем-батюшкой, и расползлись по всему миру как тараканы. О том, что им дали пинка под зад те, кого они веками за людей не считали, только жрали, торчали на своих вонючих псарнях и тупели с каждым поколением. По сути, все это дремучее русское дворянство всегда было дворней и холопами царей. А теперь вдруг выползли из всех щелей, опять стали князьями и графами и требуют от меня принять участие в возрождении России. Взывают к моему национальному самосознанию. Они в семнадцатом году довели страну до полной жопы своей жадностью и глупостью, а теперь опять взвалили на себя бремя хранителей чести и традиций государства российского. Пиздят об этом на всех углах, а я должен их слушать и быть от всего этого в восторге. Вон Михалков, известный московский барин, уже просто достал всех со своей монархией. Так и талдычит об этом по ящику. Может, он спит и видит, как бы стать камергером и дочек своих пристроить фрейлинами или вообще объявить себя местоблюстителем престола, недаром он так носится со своими предками-боярами, хотя черт его знает, что это за бояре такие — Михалковы, никогда о таких не слышал. А мне предстоит, любя Россию, посадить себе на шею еще одного гаранта со свитой, которые будут тусоваться в каком-нибудь дворце, мотаться туда-сюда по всему миру и занимать лучшие ложи в театрах. А еще я обязан буду вставать при появлении этих клоунов, трепеща от почтения, и называть себя верноподданным. Не хочу быть верноподданным! Я хочу, чтобы мне дали квартиру. Только хуй мне кто даст квартиру, будь я даже Рюриковичем. Вообще, Илюшенко… Да не спи ты, Илюшенко, еб твою мать!

Илюшенко послушно поднял голову с закрытыми глазами и промолвил, хитро улыбаясь:

— А ты налей…

— Вообще, Илюшенко, — продолжал я, наливая — себе побольше, ему поменьше, — я считаю, что у человека не должно быть ни предков, ни национальности, ни фамилии. Человек самодостаточен без всего этого, он сам может, достигнув определенного возраста, выбрать себе и то, и другое, и третье по желанию. И никто не вправе запретить ему это.

— Как клоны, — пробормотал Илюшенко, протягивая неверную руку за рюмкой.

— Не как клоны, — рассердился я, — у клонов нет семьи и дома, они производятся в лабораториях и уже взрослыми. К тому же в них закладывается определенная программа — быть, допустим, звездными воинами… Насмотрелся ты дурацких фильмов, Илюшенко, тьфу!.. Человек рождается в нормальной семье, у него есть мама и папа, братья и сестры. Он живет в своем доме, читает книги, смотрит телевизор, лазает, как ты, по Интернету. Только вот мама у него, когда ей стукнуло шестнадцать лет, решила стать Гюльнарой О'Коннор, скифкой, потому что ей так захотелось, а папа выбрал себе имя Сократ Каюк-оглы, баск, и старший брат у него стал Чингисханом Гольденвейзером, шумером…

— А… почему не русским?

— Ну пускай будет русским. Чингисхан Гольденвейзер, русский. А сестра у него…

— По… Пок… Поках… Поках… онтас…

— Чего?

— По-ка-хон-тас! — отчетливо выговорил Илюшенко, покраснев от напряжения, и уронил голову на плечо.

— А, Покахонтас! Ну да, Покахонтас Долбанян…

— Ш… ш-ш-ш… ши-и… — зашипел Илюшенко, ощерившись.

— Чего?

— Ш-ш-ш… ши… и… тка… Ш-ш-иитка…

— Шиитка? При чем здесь шиитка? Нет такой национальности — шиитка…

Но Илюшенко только кивал убедительно.

— Ну хорошо, пусть будет шиитка. А младший брат оказался умнее всех и стал номером 838901. Понял? Ну, давай выпьем…

Мы выпили, и я продолжил задумчиво:

— Что такое национальность, фамилия, предки? Повод для бессмысленной гордыни и публичной скорби. Повод кичиться достоинствами, которых у тебя на самом деле нет. Безо всяких на то оснований. Кровь — это все хуйня, генетика и физиология, горючее для биоскафандра, не более. Забыли мы Библию, — погрозил я пальцем дремлющему Илюшенко, — а ведь Христос неспроста говорил: «Нет для меня ни эллина, ни иудея, ни…» кого-то там еще. Смирение, Илюшенко, смирение! Нету национальности у тела моего, Илюшенко, и у души нету…