Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 39

О торговле и любовных похождениях с неразборчивыми московскими проститутками азербайджанцы могут говорить бесконечно и обстоятельно, и мне остается только вслух выражать свою радость по поводу того, как хорошо, что азербайджанцы торгуют на московских рынках, и при этом я искренен, потому что азербайджанцы в отличие от тех же грузин и армян действительно умеют и любят торговать. И когда я слышу со всех сторон стоны русского крестьянина, которого нехорошие чурбаны не пускают торговать на рынки, а если и пускают, то обирают до нитки, я отношусь к этим стонам так же, как и к стонам всякого русского человека — с большими сомнениями в их обоснованности. Мне кажется, нам никак нельзя забывать, что продовольственный рынок как таковой не место средоточения национальных, государственных и геополитических интересов России, а всего лишь пространство, уставленное палатками, павильонами и навесами, предназначенными для розничной и оптовой торговли продуктами питания, и не более того, и если азербайджанцы оккупировали это место, значит, они заплатили больше всех, что, собственно, и является частью тех самых рыночных отношений, о которых мы все так истерически мечтали. Мне лично все равно, у кого покупать картошку и морковку и кто при этом меня будет обвешивать — бойкий восточный человек или толстая русская тетка, но если мне вдруг ни с того ни с сего захочется папайи, русский крестьянин удовлетворить мой внезапный спрос не сможет по той простой причине, что папайя у него на огороде не растет, а азербайджанец предложит мне и папайю, и маракуйю, и еще невесть что, но чтобы доставить мне такое удовольствие, он прежде заплатит городу, которому наплевать, кто ему платит; браткам, которым наплевать на милицию; милиционерам, которым наплевать на закон, и Коррумпированному Чиновнику Районной Администрации, которому вообще наплевать на всех и вся.

Но русский крестьянин, пребывающий в своей исконной святости, весьма напоминающей затяжной запой, об этом, видимо, знать не знает и ведать не ведает, а грезится русскому крестьянину, чтоб все было светло, чисто и празднично, как на колхозной ярмарке в «Кубанских казаках». Но если завтра какие-нибудь великодушные люди прогонят с рынков всех кавказцев и русский крестьянин, встав засветло и помолясь, в чистой рубахе повезет на своей таратайке продавать картошку, то оберут его на рынке за милую душу свои же братья-славяне, а будет вякать, так и пиздюлей навешают, и почешет тогда крестьянин репу и поймет наконец, что нет справедливости на Руси святой и что сподручнее отдать за полцены товар Ахмету, да и валить от греха домой, пить водку, а тот уж сам разберется — кому и чего дать… А и то — как не обобрать русского крестьянина! Грех не обобрать русского крестьянина! Дай мне волю — я бы и сам обобрал русского крестьянина, да еще и покуражился бы вволю.

Испокон веков обирали русского крестьянина, а он вишь все живет и чего-то там боронит, сеет и поднимает зябь, беззаветный труженик, кормилец и хранитель самобытных устоев нашей с вами Отчизны, былинный практически персонаж. Вон он — стоит: истовый, в лаптях из лыка и онучах, в посконных портах с заплатами, в домотканой рубахе до колен, подвязанной конопляной веревочкой, с вздернутой косматой бородой стоит это он посередь пашни и, прищурясь всеми морщинами, глядит в небо, ожидая дождя. Из кармана торчит четвертинка беленькой, заткнутая чистой тряпочкой, и рядом лежит вострый осиновый кол, чтобы в случае чего тут же охуячить кого угодно — коммуниста, демократа, деревенского вора, сельского участкового, дачника, соседа, фермера-горожанина, кума, родного брата, а особенно какого-нибудь голландца или американца, приехавшего в эту Богом забытую глушь с капиталистическим намерением купить наши засранные, заброшенные и никому не нужные земли, чтобы хоть что-то на них вырастить.

А азербайджанцы… Господь с ними, Яков Лукич, с азербайджанцами-то, не будь азербайджанцев — обязательно будет кто-нибудь другой, и житья тебе все равно не дадут, хотя в чем-то ты, сердечный, и прав — ах как хочется иногда турнуть к чертовой матери в свои пределы всех наших южных соседей, необъяснимо раздражающих всякого русского человека своим архетипом, чтобы было в Москве в смысле европеидности и белокурости так же благостно, как в Исландии, где даже всеми и вечно гонимые курды не желают просить политического убежища.

Впрочем, мятежная судьба заносила меня в машины и с еще более экзотическими личностями. Однажды меня вез сикх с бархатными глазами, из тех невесть откуда взявшихся в Москве сикхов, что торгуют в переходах метро всякой дребеденью. Мы молчали всю дорогу, и я думал: до какой же степени хуевости должна дойти жизнь сикха в солнечной Индии, если он перебрался в холодную, злобную Москву, чтобы торговать здесь в переходах, жить в однокомнатной квартире ввосьмером и упрямо носить не по-московски лиловую чалму в двадцатиградусный мороз.

На полуразвалившейся колымаге, видимо, угнанной из озорства, вез меня веселый и бесшабашный негр, всю дорогу травивший анекдоты, и он так уморил меня своим русским языком, что я в припадке политкорректности дал ему на десять рублей больше, чем мы договаривались.

Психи мне тоже попадались, и особенно напугал меня русский патриот — еще одна невинная жертва телевизионной трансляции теракта на Дубровке, тронувшийся умом на почве чеченцев. Он сидел в плаще совершенно немыслимого оттенка, и у меня почему-то создалось впечатление, что под плащом на нем ничего не было. У него была длинная жилистая шея с огромным кадыком, острый хрящеватый нос церковного служки, и весь он, согнувшись над рулем, широко расставив локти, напоминал грифа. «Сам-то русский?» — подозрительно спросил он меня, когда мы тронулись. Я отвечал утвердительно, и он тут же, без обиняков, холодно и убежденно заявил мне, что всех чеченцев надо мочить. Я легко согласился с ним, приняв его слова за будничную константу и аксиому, необходимые для завязывания дорожного разговора, заметив только, что пока это почему-то не очень получается. Тогда он искоса посмотрел на меня горящим взором фанатика, отчего мной овладело смутное беспокойство, и сказал, что это пока тайна, но в Москве уже создаются боевые дружины наподобие славных сальвадорских «эскадронов смерти», которые в случае повторения террористических актов будут вламываться в квартиры московских чеченцев и всех под гребенку забирать в заложники. За каждого убитого русского он грозился расстреливать по пятьдесят чеченцев — женщин, стариков и детей. Я представил, каким дерьмом это в итоге обернется, и осторожно спросил: «А как же милиция и ФСБ?» — «Они в курсе. Они с нами», — знающе ухмыляясь, отрезал он. Мы немножко помолчали, а потом он добавил, что уже есть компьютерная база данных на всех проживающих в Москве чеченцев, а за патриотами дело не станет. В этом я не сомневался, так как и сам в свое время искренне недоумевал, почему бы просто не сбросить на Чечню атомную бомбу или, по гениальному совету Дедушки Русской Демократии А.И. Солженицына, не обнести мятежную республику колючей проволокой и спокойно ждать, пока мужественные и свободолюбивые вайнахи не перережут друг друга, а победившему тейпу со всей пиаровской помпой вручить ордена Героев России и даровать Конституцию, но как человек, приемлющий европейские ценности, я все-таки хотел возразить, что, наверное, не все чеченцы отморозки и есть среди них нормальные люди, которые хотят жить мирно и спокойно, и, объективно говоря, среди русских тоже есть мудаки и отморозки, но не решился, побоявшись в пылу начавшейся полемики получить от неадекватного собеседника монтировкой по голове и быть выброшенным на каком-нибудь помоечном бескудниковском пустыре. Он наговорил мне еще много ужасных вещей, смакуя неаппетитные подробности своих будущих подвигов, а я только малодушно поддакивал, а когда наконец выбрался из машины этого одержимого, вздохнул с облегчением. Так что ехать лучше всего на молдаванине.

— А до Алферова сколько отсюда ехать? — спрашивает Вера, сильно прижавшись ко мне.

— Я не помню точно… Полчаса, может, минут сорок. Если пробок не будет.