Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 41
И многим, между прочим, стало бы за себя стыдно.
Но я не умер, не дали мне умереть, хотя у меня была такая возможность несколько лет назад…
Это случилось в начале ноября, мне тогда стало как-то особенно невыносимо, что-то постоянно побаливало внутри (я думал, что от чрезмерного количества пива), и меня настойчиво посещала мысль, что я устал и мне надо отдохнуть. Вид у меня был жалкий, я угнетающе действовал на своих друзей-поклонников, неутихающий рефрен «Как я устал!» завяз у них в ушах, и когда им совсем это надоело, они скинулись и сделали мне царский подарок — путевку в элитарный дом отдыха на две недели. Кроме того, они вручили мне большую сумму денег, чтобы я там не скучал, и я, живо представив все ожидающие меня там безумства, чуть не прослезился от благодарности.
Дом отдыха действительно оказался очень хорошим, с вышколенной, хоть и не молодой прислугой, с неоскудевающим баром, огромным бассейном и идиллически синеющим лесом у самых ворот. Мне дали номер люкс со всеми возможными удобствами, там были ванная и душ, телевизор с видеомагнитофоном, телефон с московским номером, ажурный балкончик для неспешного покуривания с удовольствием и шикарная двуспальная кровать, манящими достоинствами которой я так и не воспользовался. Народу там отдыхало мало, все больше немолодые и явно небедные люди, делающие все чинно и не спеша, с отстраненным достоинством европейцев пережидавшие утомительную процедуру перемены обильных блюд, производимую улыбчивыми бесшумными официантками, и, став одним их этих людей, я почувствовал столь долго недосягаемую для меня приятность такой жизни… Первое время, скорее по привычке, чем из желания, я окидывал взглядом отдыхающих, выискивая причину для флирта, и даже на какое-то время положил глаз на кокетливую статную барменшу лет под сорок, незлобивый роман с которой мог бы стать красивым финале апофиозо для моего изживаемого эдипова комплекса, но вдруг я понял, что я и правда так устал, что самым счастливым для меня было бы провести время в покойном одиночестве… С вежливым достоинством я раскланивался каждый день с пожилой парой из соседнего номера, выглядевшей как посольская чета в отставке; торжественно выпивал свою утреннюю чашку кофе с сигаретой в энглизированном, отделанном мореным дубом баре с полюбившейся мне «Литературной газетой» в руках, где среди разнообразных, по-стариковски ворчливых пожеланий русской литературе, кинематографу, театру и телевидению, какими они должны быть, перемежающихся русофильскими воззваниями полусумасшедших православных гностиков с армянско-еврейскими фамилиями, я с особенным удовольствием читал произведения современных белорусских авторов — все больше про Хатынь, партизан и аистов — и упивался их монументальной, непоколебимой совковостью и простодушием, в коих без труда находил истоки феномена Лукашенко. Я наслаждался неторопливой прогулкой по ближнему леску, обустроенному дивными екатерининскими мостиками и беседками, среди которых какие-то люди с метлами, весьма похожие на дворовых, истово застывали при моем приближении и чуть ли не кланялись, пока я не отпускал их кроткой улыбкой, коротал время перед гонгом к ужину под раскидистыми пальмами в зимнем саду в изящной беседе с милой старушкой в фиолетовых буклях, бывшей балериной, о Париже, Большом театре и ее очаровательных внучках. И тут я понял, насколько мне опротивела моя затянувшаяся молодость. Без особого удивления я осознал, что не могу вспомнить ничего радостного, светлого и счастливого, что случилось бы со мной в молодости, и что именно эта золотая пора положила начало моему осознанию собственной ничтожности, разочарованности, краху иллюзий и усталости, что молодость не дала мне ничего, кроме беспричинной злобы и презрения к окружающим меня людям, к моей стране и ко всему этому миру, и в итоге привела меня на стезю банального неудачника и мизантропа. Я понял, что с самого детства был до смешного каноническим представителем своего уставшего поколения, не слишком здоровым потомком людей, у которых никогда не было шанса на одиночество, которые на семьдесят лет были загнаны в колхозы, коммуналки, бараки, очереди, на собрания, на митинги, на парады, на заводы и фабрики, на стройки, на кухни диссидентов, в лагеря, в туристические походы, в атеизм, в антифашизм, в антисемитизм, в антисоветизм, в казармы, в Политех шестидесятых, в НИИ, в конторы, в творческие союзы, во всесоюзные здравницы, в границы Советского Союза, в кружки, в садоводческие товарищества, в андеграунд, в рамки официального искусства и партийной дисциплины, в семью братских народов и крепкую советскую семью. И когда народ изнемог от этой протухшей, зловонной, заплесневелой тесноты, возненавидел сам себя и все это на удивление быстро рухнуло, моя молодость под звуки флейт, бонгов и гитар потащила меня на митинги; шествия; концерты русского рока; в Питер, на тусовки неформалов к Казанскому собору и в «Сайгон», всегда облепленный местными бесполыми существами в банданах, просящими денег на пиво и кофе; на сборища поэтов; в подвалы к музыкантам; на защиту Белого дома; на штурм Белого дома; на вещевые рынки; к Алферову и Скородумову… Я со стыдом вспомнил, каким я был бодрым, уверенным в себе и в своем ослепительном будущем лопоухим дураком, пока молодость не выжала из меня все соки и не отшвырнула на обочину дороги, по которой мчалось обезумевшее стадо новых русских, паля друг в друга из «беретт» и кидаясь тротиловыми шашками, не оставив мне ровным счетом ничего из того, что мне действительно было нужно. Я понял, насколько отвратительна для меня молодежь, сидящая на моих концертах, толпящаяся с «Балтикой» у Скородумова, по-дурацки одетая, нищая, поющая, пиздящая, восторженная, охуевшая, ссущая в подъездах, болтающая на пиджин-русском, никчемная, пизданутая, убивающая ровесников и бомжей, даже не подозревающая, что такое секс, но занимающаяся истеричной, пьяной, неумелой еблей, беснующаяся на выступлениях своих зажравшихся, отупевших кумиров, идущая в армию, чтобы стать там мущщинами, и возвращающаяся оттуда безнадежными кретинами с сотрясением мозга и, возможно, отпидарасенная, чтобы через год спиться и припадочным дворовым алкоголиком с бугристым лиловым лицом всю оставшуюся жизнь вспоминать службу как самое светлое время в жизни… Как смешны и нелепы все эти правильные мальчики и девочки из «Идущих вместе», всерьез уверенные в том, что они выражают чаяния и надежды Нового Поколения, и даже не подозревающие, что чаяния и надежды любого поколения на этой планете всегда были и будут разрушены, но готовые подбежать и плюнуть в лицо всякому, кто не соответствует их идеалу истинного россиянина. В свое время они благополучно превратятся в болтливых молодящихся пизд с крашеными волосами из офисов и пузатых плешивых топ-менеджеров, болельщиков и знатоков «Формулы-1»; как жалко мне всю эту булькающую, пузырящуюся биомассу, называемую молодежью, которая в подавляющем большинстве своем станет Никем и Ничем, тем, без чего легко можно обойтись, и предназначенную только для того, чтобы кто-нибудь (в том числе отчасти и я) делал на ней деньги, имя и свое будущее всеми возможными способами. И я вдруг понял, что хотел бы родиться уже сорокалетним, с устоявшимися волевыми чертами лица, с багажом знаний, мудрости и денег, достойным этого возраста, со спокойной душой отдав сорок лет безразлично кому — Богу или Дьяволу — только за то, чтобы в оставшиеся мне годы, сколько бы их ни было, вкусить хотя бы малую толику всех радостей спокойной красивой жизни, недоступных и предназначенных мне по факту моего рождения…
Так я думал, отдыхая, а мне между тем с каждым днем становилось все хуже и хуже. Тупая боль где-то посередине груди не оставляла меня ни днем, ни ночью, я начал быстро уставать на своих одиноких прогулках, ел без аппетита, только потому, что еда была на редкость вкусной, и всякий раз после этого меня подташнивало. Утром у меня начала кружиться голова, когда я поднимался по лестнице, лоб покрывался холодной испариной, мне приходилось останавливаться и переводить дух, и настал день, когда меня мучительно, с судорогами вырвало вязкой зеленой желчью. С этого дня меня рвало каждый день, хотя я уже почти ничего не ел, и во рту всегда стоял горький привкус.