Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 48
— А как же… — только и смог прошептать я, и спазм сдавил мне горло. Мне стало бесконечно жутко.
С кротостью и терпением объяснил он мне смысл происходящего. Оказывается, когда я очнулся, это было настолько аномально, что все уверенные в моей неизбежной — не сегодня, так завтра — кончине реаниматологи, прекрасно зная, какие я испытываю мучения, чисто по-человечески решили облегчить оставшиеся мне дни перед переходом в мир иной с помощью морфия. В принципе, объяснил мне Гадес, такие лошадиные дозы строго-настрого запрещены и прописываются только в экстренных случаях при определенных недугах, которых у меня, слава Богу, нет, и теперь, когда я уже окончательно выкарабкался, опять удивив всех, настало время сказать наркотикам «нет!».
— Но мне же больно! — почти плача, крикнул я.
— А вот именно для этого, дорогой вы мой человек, и существуют другие обезболивающие средства, без опасности привыкания и совершенно безвредные. Например, анальгин, которым мы вас и будем пользовать.
«Анальгин?! — думал я, похолодев. — Какой анальгин?! Они что — с ума сошли? Какой, к черту, может быть анальгин? Что он мне даст, этот анальгин? Мне нужен мой морфий!..»
Боль сжигала меня. Каждая клетка моего тела превратилась в мини-Ад, а в животе образовалось само Пекло.
Пришла сестра со шприцем, в котором была отвратительно-бесцветная жидкость, и сделала укол.
— Я не выдержу, — предупредил я сквозь зубы Гадеса, когда он со вздохом поднялся.
— Теперь выдержишь, — твердо пообещал он.
И он оказался прав. Несмотря на то что боль, как всегда, была нестерпимой, меня бросало от нее то в жар, то в холод, меня трясло и хлестало, словно ударами тока, она остановилась в своем развитии. Она замерла на самом пике и словно раздумывала — не пора ли начать утихать? Я чувствовал это, знал, что теперь я ее действительно выдержу, даже при вливаниях анальгина (который, надо сказать, ни хрена не помогал), но у меня появилась новая проблема…
У меня начались ломки.
Я до сих пор не понимаю, как я вынес все это… Наверное, просто должен был вынести — и вынес, ничего другого мне не оставалось. Были моменты, когда я просто растворялся в боли. Она была повсюду — в анальгине, который мне кололи; в воздухе, которым я дышал; в воде, которую я пил; на потолке, на который я смотрел. Она терзала меня, и скоро я отупел от этой боли, стал флорой, но все время мечтал об убаюкивающем светлом тепле морфия. Я хотел плыть по волнам своих волшебных снов (однажды, еще до анальгина, мне привиделось, что я капитан Немо, путешествующий на своем «Наутилусе» по безбрежным глубинам океана, и в огромных иллюминаторах резвятся сопровождающие меня дельфины… Я очнулся совершенно счастливый и еще долго был под впечатлением), не хотел ничего и никого видеть — ни опостылевших ламп мертвенного дневного света, ни медицинских работников, ни тем более больных, в основном допившихся язвенников из шоферов-дальнобойщиков, которые словоохотливо рассказывали друг другу, какие их жены суки, а дочери — бляди, я не хотел ни о чем думать, я не хотел ничего чувствовать…
Я вообще не хотел ничего, кроме морфия…
Что наша жизнь? Игла!
Во время одного из редких прояснений рассудка мне пришло в голову, что Жизнь — это сплошные ломки, а Смерть — единственный наркотик, кайф от которого может длиться бесконечно долго.
Иногда я терял сознание. Это было облегчением, но когда я приходил в себя, все начиналось сначала… Время от времени я не выдерживал, взрывался и начинал вопить, требуя морфий. Я клял медсестер, врачей, самого Гадеса, я требовал объяснений, на каком основании они меня спасли, какого хера я вообще здесь делаю, когда должен быть там, я обкладывал больных площадной бранью, крича, что у таких мудаков, естественно, жены и дочери соответствующие, в одного, близлежащего, даже неловко бросился кружкой (а он в меня градусником!), я выл и плакал, скрипя зубами, суча ногами, но мало-помалу все к этому привыкли и индифферентно дожидались окончания моего припадка. После этого я, как правило, терял сознание…
Однажды я в знак протеста вырвал из хуя опостылевший катетер, и скопившаяся моча веселым ручейком побежала на пол. Я напрудил целую лужу (sic!) и со злобной радостью смотрел, как моя любимая медсестра молча, но поджав губы собирает ее с пола. Когда же она вновь попыталась повторить увлекательную процедуру катетеризации, я послал ее настолько от души, что заслужил одобрительный гул со стороны брутальных шоферов. Больше мне катетер не вставляли.
Меня посещали кошмарные видения…
Одно, в котором было что-то мисимовское, особенно часто: будто я самурай и только что совершил обряд сепуку — сижу в позе лотоса со вспоротым животом, из которого, извиваясь и смердя, с чавканьем выползают кишки, задыхаюсь от дикой боли, и верный слуга со слезами на глазах размахивается мечом, чтобы милосердно отсечь мне голову. Я жду, когда же он наконец сделает это, потому что тогда наступит долгожданное блаженство, но он все размахивается и промахивается, размахивается и промахивается, и это все длится, длится и длится…
Через некоторое время я совсем обессилел и изнемог от страданий и криков, но и боль, словно почувствовав это, пошла на убыль, отступила, как обожравшийся кот от миски, стала тупой и вялой, и по сравнению с тем, чем она была раньше, ее можно было почти не замечать. Ломки тоже постепенно кончились, из полутрупа и наркомана я превратился в полноценного выздоравливающего, вернулся к жизни, и это было ужасно…
Теперь мне надо было как-то жить дальше… Отныне вся моя жизнь разделилась на до и после. Теперь я вызывал в памяти Глаза, которые все так же отчетливо вставали передо мной, и задавал им сотни вопросов…
«Зачем?.. — спрашивал я. — Почему? Почему я вернулся?.. Что случилось? Зачем я здесь нужен? Я ничего не могу и ничего не умею… Я уже почти ничего не хочу. У меня нет ни желания, ни возможности спасти этот мир и не хватит сил его уничтожить… Мне смешно быть народным героем и лень быть великим злодеем, я никогда не создам ничего нужного и не облагодетельствую даже самого себя… За тридцать пять лет я сделал все, что мог, я испытал все, что мне было нужно, и имел все, на что мог рассчитывать… Что дальше?.. Неужели я не заслужил права остаться там, неужели даже безнадежность не является последней ступенью человеческого бытия? Что еще от меня нужно?.. Или я недостаточно мучился в этой жизни? Конечно, конечно, я знаю, есть люди, много людей, миллионы людей, которым жить во сто раз горше, чем мне, но при чем здесь я? Не могу же я испытать все ужасы и несчастья этого мира…» …и пытался сам придумывать ответы… Но у меня ничего не получалось. И так день за днем, до бесконечности… И — как всегда: слишком много вопросов и ни одного ответа.
Ах как мне было тяжело… Ни одного. Никогда. «Ладно, — грозил я с холодной злобой Тому, Кому это было по хую, — я согласен… Пускай!.. Я охотно свалю, спущу, как в унитаз, в слюнявые бездонные пасти тех, кто без этого жить не может, все деньги этого мира, всех грудастых блондинок и знойных брюнеток, весь этот сраный престиж и элитарность, острова в пальмах и квартиры в центре, все на свете титулы, звания, должности, овации, аншлаги, призы, награды, любовь народную, почитание, портреты на обложках, светлые образы, власть, общественное положение, гениальность, влияние, вес, всю эту хуйню, чтобы она сделала их страх перед смертью невыносимым, я согласен, чтобы за мой счет все остальные чувствовали себя сильными, добрыми, смелыми, крутыми, гордыми, правильными, праведными, великодушными, состоявшимися, обиженными, честными, нужными, охуительными, но я прибью всякого: братка или мента, восставшего рабочего или еврея-олигарха, русского или чеченца, прекрасную женщину или бедного инвалида, — любую сволочь, которая посмеет нарушить мой Священный Покой…»
Мои думы привели к тому, что я, будучи слаб, как все люди, поверил в свое божественное предназначение…
Выйдя из больницы с телом, обезображенным шрамом и многочисленными заросшими дырами, без пупка, как первый человек Адам, я еще какое-то время ждал некоего чуда, которое обязательно должно со мной произойти.