Ненависть - Остапенко Юлия Владимировна. Страница 51

…«Мммааааааааа!»

Женский вопль разорвал тишину спального здания, впился в нее раскаленным клином, разламывая надвое.

«Ааааааааааа!»

Топот ног в коридоре, десятков ног, другие крики:

«Что?!. Где… Там!.. Он!.. Давайте же сюда!.. Господи… Помогите, помогите же! А-ах! Чтоб тебя…»

Она садится в постели, спускает босые ноги на пол, прислушивается. Причитают. Слов не разобрать. Уже не кричат. Что же там стряслось? Она соскальзывает на пол, маленькая, юркая, как росомаха, тенью бросается в коридор, сумрачно мелькнув в пятне света и тут же сгинув без следа. Ее никто не видит: все сгрудились у дальней двери, там, где начинаются комнаты учителей. Она оборачивается — нет, больше никто не вышел, все спят, все боятся, все знают: не наше дело, взрослые разберутся, взрослые знают лучше… Но ей-то известно: ни черта взрослые не знают. И она крадется по коридору вперед, так, как будет красться еще не раз, уже по-кошачьи, уже тихой поступью убийцы. Просачивается в гомонящую толпу слуг, к двери, соединяющей учительское здание со спальным. Душно, мокро, батистовые ночные сорочки провоняли потом и страхом. Ее мнут чьи-то толстые бока, задевают чьи-то влажные руки. Кто-то говорит над самым ее ухом — четко, раздельно: «А-ах ты, Господи», и тут же грузно осевшее тело сообщает всей толпе о том, что у кого-то наконец сдали нервы. Но ее здесь уже нет, она протолкалась дальше, между ног, между рук, по головам — в святая святых, учительское здание. Первая дверь слева распахнута настежь. В комнате полно народу: шум, гам, кто-то рыдает. Да это же учительница рисования, тоненькая хрупкая девушка, вечно ходящая в синяках, — кто-то ее всё время бьет, но поди знай кто. Это она так рыдает. Но не от боли — от боли так не плачут. Диз знает. Просто ей очень страшно. Она стоит на коленях, оперевшись о пол одной рукой и прижав к лицу другую, содрогаясь от рыданий, а над ней…

Над ней висит учитель риторики. Его руки и ноги смешно растопырены, голова свесилась на грудь, вывалив язык. Его разбухшую шею стягивает петля, и он тихо раскачивается под потолочной балкой — туда-сюда, туда-сюда, как маятник. Только без скрипа.

— Да снимите же его наконец! — пронзительно кричит кто-то позади галдящей толпы учителей, тупо ломящихся в комнату всем скопом.

— Диз даль Кэлеби?! — Железные руки впиваются в ее плечи, разворачивают, резко, рывком, так, что распущенные на ночь волосы с размаху хлещут по лицу. — Ты что здесь делаешь?!

Она начинает хохотать — громко, нагло, заливисто. Ее хватают, поднимают, несут, но она смеется и смеется, словно обезумев, как тогда, в тот день, последний день — когда она сказала: «Вернитесь, братики! Вернитесь!» Грубые руки обхватывают ее тело поперек, но она не сопротивляется, просто смеется, запрокинув голову и разглядывая безумно скачущий потолок, напрыгивающие друг на дружку балки, с одной из которых свисает пеньковая веревка с петлей на конце.

— Бедное дитя…

— Как вы могли допустить, что ребенок пробрался в учительский корпус?!

— Простите, миледи… Я… такое горе, я не…

— Ваша обязанность — следить за тем, чтобы дети оставались у себя! Что с ней?.. Успокойте ее! Не хватало, чтобы она лишилась ума!

— Это бедное дитя уже давно лишилось ума, — В шепоте — слезы, в слезах — шепот.

— Увидеть такое! У меня самой мурашки по коже! А она и без того слабовата после всего, что случилось с ее семьей…

— Да, да… Бедное дитя…

— Посидите с ней, пока она не успокоится. Не хватало, чтобы она обезумела… Это ведь теперь графиня даль Кэлеби, вы хоть помните?!

— Да, да… Бедное дитя…

Она перестала смеяться. То, что она услышала, ей понравилось. А то, что ее смех прервался, понравилось комендантше. Всем что-нибудь нравится. Но редко одно и то же.

«Графиня даль Кэлеби. Я — графиня даль Кэлеби. А ведь в самом деле. Я — графиня даль Кэлеби. Потому что некому больше быть графиней. И графом. Некому. Никого не осталось. Никого нет».

Няня испугалась — эти глупые гусыни всегда пугаются, когда сначала смеешься, а потом плачешь. Дура. Она ничего в этом не понимает. Ни в смехе, ни в слезах.

— Бедная девочка… Бедная, бедная… ну тише, тише… Угораздило тебя выйти, зачем ты вышла? Бедная, бедная…

«Я — графиня даль Кэлеби».

Они теперь боятся ее. Потому что она — знатная леди, титулованная особа, последняя из рода даль Кэлеби. И еще потому, что, когда три дня назад ей сказали, что вся — вся ее семья убита, вырезана, уничтожена, — она сначала закричала, а потом начала хохотать. Сначала они решили, что у нее истерика. Но потом, когда увидели, как чист и ясен ее взгляд, им стало страшно. Они немножко успокоились, когда она упала на кровать и стала рыдать, громко, отчаянно, захлебываясь слезами. Это их обрадовало: это было нормально. Нормально плакать, когда погибли твои родители и любимые старшие братья. Так часто делают — часто плачут. Никогда не смеются. И никогда не плачут оттого, что их убил кто-то другой. Что их посмел убить кто-то другой.

«Ненавижу! — кричала она в мыслях, заливая подушку слезами. — Ненавижу тебя, ненавижу, кто бы ты ни был! Как ты мог! Как ты смел?! Они были мои! Мои, мои, мои! Это я должна была сделать, я, я, а не ты! О Господи, я так долго ждала, я готова была ждать сколько потребуется, пока я не стану сильной, пока не стану умной, пока не сумею отомстить по-настоящему за свою поруганную честь, за боль, за боль! Я должна была сделать это сама, я имела право! А ты отнял у меня это право! Подонок! Ненавижу! Ненавижу тебя! Ненавижу!»

— НЕНАВИЖУ!!!

Вот тогда она впервые прокричала это. В самый первый раз за семь предыдущих лет. Но далеко не в последний за следующие одиннадцать.

С того дня она не стригла волосы. Конечно, наверняка это было не так, но ей казалось, что к третьей ночи, когда повесился учитель риторики, они уже немного отросли.

Веревочная петля болтается под потолком. Или это только кажется? Наверное, только кажется…

— Только кажется, — сказала девочка в синем.

Диз упала в сон. А за час до рассвета вынырнула из него и поехала дальше.

* * *

Девяносто восемь. Девяносто девять. Сто.

Дэмьен остановился, придерживаясь за стену и глядя в пол, на котором, должно быть, не осталось ни одного квадратного дюйма, не отмеченного его следами. Надо ходить. Ходить, ходить — не очень быстро, не очень много и, конечно, осторожно. Сто шагов в час, только чтобы остаться на зыбкой поверхности сознания. В последние пару дней выныривать было всё труднее — волны беспамятства нарастали, пенились, захлестывали его и тащили вниз, на дно, но пока что он успешно боролся с ними. Главное — вовремя стряхнуть сон… и не смотреть, ни в коем случае не смотреть в дальний левый угол.