Ларец Марии Медичи(без илл.) - Парнов Еремей Иудович. Страница 38
«При всех обстоятельствах я их опережу… О чем бы они ни договорились потом, это уже не будет иметь значения. Если же они попробуют… Что ж, так будет даже лучше, по крайней мере, все прояснится. Я-то ведь об этом узнаю…»
Уже потом, когда с трудом втиснулся — пришлось подобрать ноги — в кресло «ТУ-104А», Люсин мысленно проанализировал последние события.
Пожалуй, все было правильно. Он не сделал ошибки. Теперь, когда неразгаданными оставались именно те вечерние часы, от девятнадцати до одиннадцати, все обретало совершенно иной смысл. Даже первоначальный след, который пока так никуда и не привел, выглядел совершенно иначе: цементные кучи, застарелая желтая вода в глиняной луже, прошлогодние ольховые листья под ногами — все это по-другому виделось в вечернем остывающем свете. Солнце кануло за темной зубчатой каймой леса. Холодные полосы тумана поползли меж стволов. Мягче сделалась окаменевшая глина, а на травы пала роса… Темная тень человека, идущего извилистой тропкой сквозь черный ольшаник, контуры веток на фоне заметной еще синевы… Все менялось в вечернем свете, даже психологические оттенки неизвестных пока поступков. Таяла определенность; дрожа, растворялась в ночи изначальная простота, которая, как правило, лежит в основе человеческой низости.
Что ж, все его действия были правильны. У обоих не было алиби именно на эти столь значимые часы. Если оба они непричастны, то исчезнет и эта зыбкая, расплывчатая определенность. Пока же он сделал все, чтобы ее сохранить. Она могла рухнуть только извне, под напором новых фактов. И он сделал все, чтобы ее не разрушили изнутри…
«Каждый раз они стремятся втиснуть в салон новый ряд кресел. — Люсин с неодобрением помянул “Аэрофлот”, стараясь просунуть ногу под переднее кресло. — Повернуться негде! Конечно, они добавили еще ряд или два, иначе я бы не сидел между двух иллюминаторов. Ведь иллюминатор должен быть возле каждого кресла. Недаром говорят: где начинается авиация, там кончается порядок. Особенно верно это для “Аэрофлота”, где так уж стремятся побольше выкачать из порочного принципа максимальной загрузки».
Как и многие моряки, Люсин недолюбливал авиацию.
И надо сказать, у него были на это причины. Кресло перед ним неожиданно опустилось и основательно стукнуло его по колену.
«О черт! Хоть бы предупредили, оглянулись бы, что ли…» Он еле вытянул ногу обратно.
— Воды не желаете? — Девушка в голубом форменном жакете чуть наклонила в его сторону поднос с пластмассовыми стаканчиками, в которых пузырились золотистая фруктовочка и бесцветная минералка.
— Нет! — сказал он, не поворачивая головы, и, морщась, потер ушибленное колено. — Спасибо, — подумав, покосился он на бортпроводницу, но она уже прошла дальше, и Люсин увидел только, как напряглись полные икры, туго обтянутые ажурными чулками пепельно-жемчужного цвета.
Он поймал себя на том, что потерял какую-то важную мысль.
«Нет, нет, как будто все правильно! — поспешил он успокоить себя. — Очень хорошо, что я позвонил Михайлову именно в самый последний момент. По-моему, он это правильно воспринял…»
Он действительно, вернувшись в номер из буфета, чтобы забрать портфель, позвонил Михайлову.
— Виктор Михайлович! Я не хотел излишне нервировать Женевьеву Александровну, но почти все, что я сказал вам раньше, остается в силе. Мне нужно, чтобы вы вернулись домой. Но сделайте это по собственной инициативе, пусть это исходит от вас. Понимаете?
— Понимаю, — сразу же согласился он. — Вы правы, так будет лучше. Спасибо… Ехать сейчас?
— Нет. Завтра после обеда. Я попрошу, чтобы вам оставили в аэропорту билет. Хорошо? Как только прилетите, сразу же, никуда не заходя, приезжайте ко мне. Ладно?
Потом он позвонил Женевьеве. Попрощался. Просил передать привет мадам Локар. И как бы между прочим сказал, что посторонним совсем необязательно знать о том, как у них — надо было понимать: у него и у нее с Виктором — идут дела. Женевьева вроде бы все поняла как надо.
— Само собой, я никому ничего не скажу, — пообещала она. — И мадам Локар тоже.
Он продумал теперь каждое слово и в целом остался доволен. Можно было, конечно, избежать некоторых сложностей. Едва ли проявленная им деликатность выглядела искренней. Скорее, напротив. Но это, честно говоря, его не очень пугало. Сам-то он знал, что действовал отнюдь не по четко разработанной линии, а скорее, сообразно с обстоятельствами. Но Михайлов и Женевьева никак не должны были почувствовать это, иначе он терял важное преимущество. Отсюда и сложность, пожалуй, даже с эдаким оттенком иезуитства. Она должна была замаскировать некоторые его противоречия. Как будто бы это удалось…
Бортпроводница обходила пассажиров с подносом, полным театральных конфеток. Световое табло, запрещавшее курить и приказывающее надеть привязные ремни, горело. Самолет шел на посадку.
Люсин мог теперь разглядеть девушку, что он и сделал, потому как делать было совершенно нечего, а на душе стало спокойнее.
— Не может быть! — вскрикнул он, рванулся из кресла, но ремень бросил его назад.
Она удивленно взглянула на него. А он, потеряв уже уверенность, с которой непроизвольно только что окликнул ее, и все больше смущаясь, перевел взгляд с золотых, рассыпающихся по плечам волос и полного, чуть нахмуренного лица на форменную птичку на кармашке и белое кружево блузки. Здесь уверенность, что он знает ее, покинула Люсина, и он жалко пролепетал:
— По-моему, мы с вами где-то встречались…
— В самом деле? — Она насмешливо склонила голову набок, продолжая при этом раздавать конфеты.
— Вроде бы… — виновато и вместе с тем обезоруживающе улыбнулся Люсин. — Помните, у Березовского? Вы еще были тогда с Геной Бурминым…
Прищурившись, она пристально посмотрела на Люсина, словно только что впервые увидела его, и он чем-то ее заинтересовал.
— Ах, это вы, Мегрэ! — вдруг узнала она и засмеялась, так что стали видны и великолепные зубы ее, и дальние боковые коронки. Но тут же спохватилась и сконфуженно оглянулась вокруг.
— Ага, я! — кивнул Люсин и даже достал в доказательство свою знаменитую трубку — традиционный атрибут насмешек и дружеских шуток. — Здравствуйте, Маша.
— Здравствуйте! Одну минуту.
Он сидел почти в самом конце, и она, быстро обеспечив конфетками оставшихся пассажиров, возвратилась к нему. Он сделал попытку встать, но она ласково его удержала и склонилась над ним. Волосы ее тяжело упали вниз и затенили лицо. Глаза поэтому сделались темными и большими.
— Вот уж никак не ожидал встретить вас здесь! — сказал он.
— Это почему же?
— Но вы же… кажется, врач?
— Ну и что?
— Как — ну и что?
— А вот так: «ну и что?»! — передразнила она, по-детски кривя полные яркие губы. — Я же не простой врач, а аэрофлотский. Понятно?
— Ах вот как! А я не знал… Да, но почему вы… — Он сделал вид, будто в руках у него поднос.
— Ну, это!.. — опять рассмеялась она. — Я часы налетываю! Чего же мне в кабине сложа руки сидеть?
Самолет тряхнуло, и Люсин ощутил, как что-то внутри него отжалось книзу.
— Ну вот, на посадку идем, — сказала она и распрямилась. — Минут через десять сядем. Мне пора идти объявлять… В Москве, знаете ли, непогода. Дождь. До свидания. Увидимся!
— Обязательно! — крикнул он вдогонку, а уши уже заложило, и потрескивало в барабанных перепонках.
…Утро следующего дня началось с докладов временно прикомандированных к Люсину сотрудников. Первым сообщение сделал Данелия:
— Понимаешь, парикмахер сразу же его опознал! Только глянул на фотографию — так и опознал! «Знаю, говорит — брил я его, как сейчас помню, во вторник вечером». — «Во сколько, говорю, это было? Точно можете указать?» — «Точно, говорит, не помню. Часов, наверное, в семь или восемь». Я тут же…
— Погоди, Гоги, не горячись. — остановил его Люсин. — Какую карточку он опознал?
«Надо же, такая удача, и тут же досадное невезение! Легко сказать “семь-восемь”! Ну почему не “пять-шесть”? Или “восемь-девять”? Так нет же: “семь-восемь”! Это же пограничная зона! Тут нельзя “семь-восемь”! Или семь, или восемь! От этого многое зависит. Семь — один вариант, восемь — другой…»