Портрет - Пирс Йен. Страница 32
А вы не жалеете об утраченном энтузиазме юности? Оглянуться на время, когда все было новым и свежим, когда ничто не было известным и все открытия ждали впереди? Когда каждая шутка была классической, а каждая дурацкая проделка — чистым наслаждением?
Возможно, что и нет, ваша юность была такой непохожей на мою. Разумеется, я боялся, когда отправился в эту чертежную мастерскую в Глазго, пусть даже облегчение от расставания с родным домом и было так велико, что искупало практически все. Размеры и ужас большого города, одиночество, холод — все это леденило меня. Но волнующее ощущение клокочущей напряженности этого мира! Прежде такие крайние эмоции я черпал лишь изнутри себя: только ощущение вины, страх перед Богом и моя мать помогали мне чувствовать себя настолько живым.
И я познакомился с людьми, существование которых мне даже не снилось: бездельники, все время отпускающие шутки и богохульничающие, пьяницы, способные после полбутылки виски выполнить работу лучше, чем большинство людей на трезвую голову, порой мордовороты, чаще святые. Я стал для них для всех (совсем как для вас, когда уехал на юг) чем-то вроде талисмана, приносящего удачу. Но разница заключалась в том, что им от меня ничего нужно не было.
Они меня тоже учили. Единственный предмет, по которому я успевал в школе, было рисование, я мог выполнять чертежи сложных машин несравненно лучше моих соклассников, но, попав в эту мастерскую, понял, что почти ничего не умею, что напрасно гордился. Это больше чего-либо другого научило меня никогда не считать, будто я достиг вершины.
Я начал учиться, как никогда не учился ни прежде, ни после. И если я часто нетерпим к техническим слабостям других, то потому лишь, что знаю, как трудно приобрести хорошую технику. Свою я приобрел постоянным трудом и упражнениями из года в год, изо дня в день. Она не была врожденным даром и далась мне нелегко, и она — единственное, чем я искренне горд. Естественно, я защищаю мое умение от тех, кто отмахивается от него как ненужного или старомодного. Чтобы добиться того, чего ты ищешь — именно такого эффекта, который тебе нужен, и никакого другого, — надо обладать мастерством, иначе вы смахиваете на человека, пытающегося свободно изъясняться на языке при ограниченном словарном запасе. Если такой свободой вы не обладаете, так говорите только то, что способны сказать, но не то, что подразумеваете. А иначе вступите на путь обмана, убеждая сначала других, потом себя, будто никакой разницы нет.
Быть может, именно выставка так вас изменила. Мне следовало бы сказать «Выставка» с большой буквы, так как она положила начало революции на нашем бедном островочке, не так ли? Когда ураганные ветры революции, Французской революции, пронеслись над нами, насилие было спущено с цепи, ретрограды сметены с пути и преданы истории, где теперь их бедные трупы гниют и истлевают. А вы, как Робеспьер, дергаете ниточки за сценой, вознаграждая некоторых, обрекая других профессиональной смерти.
Даже и тогда меня поразила беспощадность, с какой вы подчиняли себе различные объединения художников, контролировали выборы таким образом, что ваши креатуры становились секретарями, председателями жюри, отбирающих картины для выставок. С какой вы истребляли любое несогласие. То, как вы писали манифесты и публиковали их от имени всех. То, как вы последовательно травили тех, кто осмеливался не соглашаться с вами. Бог мой! Благовоспитанный мир английского искусства ничего подобного прежде не видел и не был готов к подобному нападению. Жаль, жаль бедняг, оказавшихся у вас на дороге! Как жаль Эвелин, которая стала наглядным примером, насколько опасно, нет, не противоречить вам, а всего лишь не поддерживать вас.
, Все, о чем я говорю, должно войти в мой портрет, но это трудно. В первом я кое-что поймал, хотя потому лишь, что писал то, что видел, но не понимал, на что смотрю. Но это все там — в игре теней на лице, в том, как я сумел придать вашим глазам этот слегка скрытный выжидающий взгляд. Если бы вы тогда меня спросили, я бы сказал, что показал вашу сдержанность, легкий страх перед миром, который вы обычно прячете. Но я бы ошибся: писал я ваше терпение, выжидание удобной минуты, чтобы атаковать. Презрение, которое вы питали ко всем — и художникам, и критикам, и меценатам, — ко всем, кого требовалось обуздать и контролировать. Я писал жгучее желание власти, затаенное в вас.
А в этом, втором, мне нужно найти способ показать власть обретенную. Было бы проще, будь вы генералом или политиком. Тогда для пояснения моей цели в моем распоряжении имелось бы пятьсот лет бутафории. Я мог бы написать вашу армию в момент славной победы и подкопаться под этот образ, показав убитых и умирающих среди общего ликования. Или политика, произносящего речь на предвыборном митинге, обрабатывая нищих и голодных проголосовать за то, чтобы такими же и остаться. Военная власть, политическая власть, религиозная власть — все они писались множество раз, у каждой есть свое выражение, и поза, и очертания подбородка. Но критик? Как изобразить власть такого человека, если я не могу пойти по стопам того или иного гиганта?
На самом деле вам же совсем не интересно, почему я поселился на этом островишке, верно? Во всяком случае, такое участие по отношению к кому-то было бы совсем на вас не похоже. Но я все равно объясню. В наказание вам за ту притворную любезность, которую вы так часто на себя напускаете. Это не было замыслено заранее. Я не обдумывал предварительно, какое место окажется для меня идеальным. Наоборот, прошло много месяцев странствований, прежде чем я оказался здесь. Кстати, не считайте, что из этого следует, будто я подчинился вашим принципам определения художника, будто это доказательство, что я следую французским образцам. Прямо наоборот. Здесь, как вы могли заметить, искусство вообще не существует. Писки и взвизги Парижа здешним обитателям интересны не больше, чем муниципальным советникам Данди. Более того: Париж — их враг, если они вообще о нем думают. Тратить время, силы или деньги на картины? Для них это непостижимо. А уж вступать из-за них в драки — и подавно. У них есть море. Это все, что у них есть, и все, в чем они нуждаются.