Божьи воины - Сапковский Анджей. Страница 84

Стенолаз грязно выругался.

Госпитальер вздохнул. С некоторым облегчением.

Так с магией бывало. Случались дни, когда ничего не получалось. Когда все портилось. Когда не оставалось ничего другого, как только оставить магию в покое.

Перед тем, как произнести нужное любовное заклинание, Малевольт по обычаю древнего народа украсил себя венком из засохших стеблей. Он выглядел в венке так потешно, что Рейневан с трудом сохранил серьезность.

Настоящее любовное заклинание было удивительно простым: мамун ограничился тем, что окропил пентаграмму экстрактом горечавки и, кажется, гелиотропа. Бросил на тлеющие угольки горстку сосновых иголок, насыпал на них щепотку растертых листков черники. Несколько раз щелкнул пальцами, посвистел, и то, и другое также было типичным для Старшей Магии. Однако когда он начал инвокацию, [188] то воспользовался стихом из «Песни Песней».

– Роne те ut signaculum super cor tuum ut signaculum super brachium tuum quia fortis est ut тоrs. [189] Ismai! Ismai! Матерь Солнца, тело которой бело от молока звезд! Elementorum omnium domino, владычица Сотворения, Кормилица Мира! Regina delle streghe!

Una cosa voglio vedere,
Una cosa di amore
О vento, о acqua, о fiore!
Serpe strisciare, rana cantare
Ti prego di поп mi abbandonare!

– Смотри, – шепнул Малевольт. – Смотри, Рейневан.

В облачке, вознесшемся над пентаграммой, что-то пошевелилось, задрожало, заиграло мозаикой мерцающих пятнышек, Рейневан наклонился, присмотрелся. Какую-то долю мгновения ему казалось, что он видит женщину. Высокую, черноволосую, с глазами как звезды, со знаком полумесяца на лбу, одетую в пестрое платье, переливающееся множеством оттенков то белого, то медного, то пурпурного. Прежде чем он окончательно понял, на кого смотрит, видение исчезло, но присутствие Матери Вселенной все еще чувствовалось. Туман над пентаграммой уплотнился. А потом снова посветлел и он увидел то, что хотел увидеть.

– Николетта!

Казалось, она его услышала. На ней был колпак с меховой оторочкой, вышитый кубрачек, шерстяной шарф на шее. За ее спиной он видел сто белоствольных безлистных берез. А за березами стену. Строение. Замок? Застава? Храм?

Потом все исчезло. Совершенно, целиком и окончательно.

– Я знаю, где это, – сказал мамун, прежде чем Рейневан начал ныть. – Я узнал это место.

– Так говори же!

Мамун сказал. Прежде чем он окончил, Рейневан уже мчался в конюшню седлать коня.

Картина, показанная ему мамуном, не лгала. Он увидел ее на фоне белоствольных берез, еще более белых потому, что они стояли чуть поодаль черных древних дубов. Ее серая кобыла шла медленно, осторожно переставляя ноги в глубоком снегу. Он ударил коня шпорами, подъехал ближе. Кобыла заржала, его гнедой жеребец ответил.

– Николетта.

– Рейнмар.

На ней была мужская одежда: подватованный узорчато-расшитый кубрак с бобровым воротником, перчатки для конной езды, толстые, изготовленные из крашеной шерсти braccae, то есть брюки, высокие сапоги. Колпачок с меховой каймой был надет на прикрывающую шею и щеки шелковую ткань, шею охватывал шерстяной шарф, заброшенный концом на плечо на манер мужской liripipe.

– Ты навел на меня чары, магик, – холодно сказала она. – Я это чувствовала. Приехать сюда меня заставила какая-то сила. Я не могла ей противиться. Признайся, ты чаровал?

– Чаровал, Николетта.

– Меня зовут Ютта. Ютта де Апольда.

Он помнил ее другой. Вроде бы ничто не изменилось, ни лицо, овальное, как у Мадонны кисти Кампено, ни высокий лоб, ни правильные дуги бровей, ни форма губ, ни слегка вздернутый нос, ни выражение лица – обманчиво детское. Изменились глаза. А может, вовсе и не изменились, может, то, что он видел в них сейчас, было там всегда? Скрытое в бирюзово-голубой бездне холодное благоразумие – благоразумие и ожидающая разгадки загадка, ожидающая открытия тайна. Это он уже видел. В почти таких же голубых и таких же холодных глазах ее матери. Зеленой Дамы.

Он подъехал еще ближе. Кони фыркали, пар, вырывающийся из их ноздрей, смешивался.

– Рада видеть тебя здоровым, Рейнмар.

– Рад видеть тебя здоровой… Ютта. Прекрасное имя. Жаль, что ты так долго скрывала его от меня.

– А разве ты, – подняла она брови, – когда-нибудь спрашивал о моем имени?

– А как я мог? Я принимал тебя за другого человека. Ты обманула меня.

– Ты сам себя обманул, – взглянула она ему прямо в глаза. – Тебя обманула мечта. Возможно, в душе ты желал, чтобы я была кем-то другим? Во время похищения ты, ты сам, собственным пальцем показал меня дружкам как Биберштайновну.

– Я хотел… – Он натянул вожжи. – Я должен был защитить вас от…

– Вот именно, – подхватила она. – Так что мне оставалось тогда делать? Возражать? Показать твоим дружкам-разбойникам, кто есть кто в действительности? Ты же видел, Каська от страха чуть не умерла. Я предпочла сама дать себя похитить…

– А меня выставить дураком. На Гороховой Горе у тебя бровь не дрогнула, когда я называл тебя Катажиной. Тебе выгодней было сохранять инкогнито. Ты предпочитала, чтобы я ничего о тебе не знал. Ты ввела в заблуждение меня, ввела в заблуждение Биберштайна, ввела в заблуждение всех…

– Обманывала, потому что была вынуждена. – Она закусила губу, опустила глаза. – Ты не понимаешь? Когда утром я спустилась с Гороховой Горы в Франкенштайн, то встретила купца, армянина. Он пообещал отвезти меня в Столец. И сразу же за городом, не веря своим глазам, я повстречала тех двух, Касю Биберштайн и Вольфрама Панневица-младшего. Они ничего не должны были говорить, достаточно было на них взглянуть, чтобы понять, что в ту ночь не только я познала… Хм-м… Что не только со мной случилось… Хм-м… любопытное приключение. Каська панически боялась отца, Вольфрам своего – еще больше… А что оставалось делать мне? Рассказать о чарах? О поднебесном полете на шабаш колдунов? Нет, для нас обеих лучше было изображать из себя идиоток и утверждать, что мы сбежали от похитителей. Я рассчитывала на то, что, перепугавшись мести господина Яна, раубриттеры сбегут за седьмую гору и правда никогда не выйдет наружу. Что никто даже не станет доискиваться. Ведь не могла же я знать, что Кася Биберштайн беременна…

– А изнасиловал ее, оказывается, я, – горько докончил он. – Тебя нисколько не взволновал тот факт, что для меня это означало смертный приговор. И более тяжелый, чем смерть, позор. Пятно на чести. Ты – истинная Юдифь, Ютта. Помалкивая относительно насилования, ты «сделала» меня как твоя библейская тезка Олоферна. Ты отдала им мою голову.

– Ты не слушал, что я говорила? – Она дернула вожжи. – Очистить от обвинения в совершении насилия значило обвинить в чарах, а ты думаешь, твоей голове это было бы лучше? Впрочем, меня все равно никто и не послушал. Какое значение имеют слова девушки, как известно, неразумной, по сравнению со словом присягнувшего на кресте рыцаря? Меня высмеяли бы, решив, что я страдаю истерикой и бешенством матки. А ты был в безопасности. В Чехии, никто не мог тебя там достать. По крайней мере до тех пор, пока, как я ожидала, Вольфрам Панневиц одолеет свой страх и падет Биберштайну в ноги, прося у него Касиной руки.

– Он до сих пор этого не сделал.

– Потому что дурак. Мир, оказывается, кишмя кишит дурнями. Как с девушкой переспать, так каждый тут как тут. А что потом? Поджать хвост? Ноги в руки и драпануть в чужие края…

– Это ты мне?

– Ишь какой ты шустрый.

– Я писал тебе письма.

– Адресуя их Катажине Биберштайн. Но и она не получила ни одного. Времена не благоприятствуют переписке. Жаль. Я с радостью приняла бы сообщение, что ты жив. Охотно прочитала бы, что ты пишешь… Мой Рейнмар.

вернуться

188

просьба о вдохновении, обращенная к высшему существу (лат.)

вернуться

189

Песнь Песней, 8:6