Валькирия - Семенова Мария Васильевна. Страница 38

Новогородец сидел под обрывом, привалясь к холодному боку земли и безвольно вытянув ноги... Позже я так и не спросила его, к проруби он шёл или нет. Да он бы и не сказал.

– Блуд! – позвала я, почему-то робея. Арва поднялась первая и побежала к нему, я за ней. Я нагнулась. У Блуда дрожали крепко закушенные губы, а из-под век по щекам пролегли две мокрые дорожки. Я помнила, как он прибежал к нам в Нета-дун. Он не забоялся Плотицы и даже Мстивоя. Когда плачет такой отчаянный забияка, тут не придумаешь, что и сказать.

– Не сиди, застудишься!

Он сжал кулаки и отвернулся. Он чуть не застонал, когда Арва облизала ему лицо, а я накинула плащ.

– Пошли-ка домой, – сказала я дружелюбно. – Ну его, Славомира, не видел ты, как он Яруна учил. Что уж из-за него теперь!..

Блуд открыл вдруг глаза – в глазах была звериная мука.

– Умру, – еле выговорил он сквозь зубы. – Гляди вот...

Рванул костлявой рукой, до груди вскинул рубаху. Поймал мою пятерню, положил себе на живот, придавил... и сырой холод пополз по мне, добираясь до сердца! Там, в живой глубине, под тонкой плёночкой плоти, под нежной молодой кожей сидело что-то... чужое. Сидело, раскинув мерзкие щупальца, тугое, распухшее... и сосало Блуда, точно паук несчастную муху. Он уже смертельно больным пришёл сюда в Нета-дун. И пытался выбить клин клином, но не совладал.

– Червь во мне, – сказал Блуд задыхаясь. – Нутро выгрыз, кровью хожу... Поем что, извергну... хотел лета дождаться...

Мой побратим ещё мог иногда поплакаться мне, но чтобы Блуд!.. Значит, совсем источила лютая хворь, если рухнула даже гордость, способная долго держать вместе душу и тело. Блуд надеялся погибнуть в бою, от руки честных врагов – и за такого вождя, чтоб не жалко было и жизни... а привела доля заживо сгнить от червя, выевшего нутро. Захочешь выдумать хуже, не сразу получится.

Теперь я понимаю – он всё-таки не пожаловался бы мужчине. Не зря у последнего края зовут давно умершую мать. Я принялась уговаривать Блуда подняться, манила назад, в тепло, в дружинную избу. Я даже поцеловала его раз или два. Белёна когда-то хвасталась мне, нецелованной, плела разные небылицы о сладкой истоме и замирании сердца. Наверное, это были совсем другие поцелуи. Потом я пригрозила Блуду – не встанет, возьму на руки и отнесу. И отнесла бы, такую кожу да кости. Вот Славомира больного я б точно с места не сдвинула. Что помогло, уж и не знаю. Блуд наконец поднялся и закрыл глаза, как в полусне, я обхватила его, шаткого, поперёк тела, повела по тропке наверх.

Дома при виде нас, бредущих в обнимку, конечно, опять первым долгом стали смеяться.

– Колышки в подол взялась собирать! – узнала я полный сдавленной ярости голос Славомира. Он так и прорычал эти слова, хотя и негромко. – Серебра ей не надобно!

Блуд не поднял головы, ему было уже безразлично. Тогда ребята что-то заметили, в десять рук выхватили его у меня. Мне некогда было смотреть, смутился ли Славомир. Мы живо слупили с новогородца одежду и уложили его на лавку, и Хаген зрячими пальцами ощупал бледное тело. Блуд лишь изредка вздрагивал.

Мой наставник спросил его, пробовал ли он гнать злого червя. Блуд довольно долго молчал, потом равнодушно и нехотя рассказал, как трижды травил себя мало не насмерть.

– Стало быть, не червь, – заключил старец уверенно. Он велел напоить Блуда горячей водой и потеплее закутать.

Блуд всё вытерпел молча и разлепил губы только однажды:

– Зря возитесь.

Тут пришёл воевода, и мне велели сказывать снова. Варяг слушал молча, поглядывая на брата.

– Ты и ты, – кивнул он на нас с побратимом. – Чтобы он был ночью присмотрен и днём не скучал. А ты, отец, поставь мне его на ноги. Этот воин мне нужен.

Безразличие на миг покинуло Блуда, он посмотрел на вождя, хотел говорить, но передумал и отвернулся к стене.

Несколько дней Хаген совсем не велел давать ему пищи, только поить. Блуд с трудом глотал горькие травяные отвары. Ему было плохо, он совершенно ослаб и мучился дурнотой. Мы с Яруном не оставляли его одного, сидели по очереди.

– Мне, что ли, лечь заболеть?.. – однажды сказал мне Славомир. И постучал себя по широкой твёрдой груди: – Ну хоть плачь, не липнет ко мне.

– Лучше ты не хворай, – сказала я искренне. Он отошёл обрадованный, словно я что ему пообещала.

Будь моя воля, я бы, наверное, всё же попробовала впихнуть Блуду жидкой овсянки или целебного козьего молока, но Хаген настрого запретил. Голод, сказал мой наставник, должен был доконать либо Блуда, либо болезнь. Вмешиваться нельзя.

К седьмому дню мне стало казаться, что серая мышь неспроста выскочила из горшка и свалила на пол Блудову ложку... Я только и говорила себе, что мышь убежала, глядишь, всё ещё обойдётся. Бедного парня совсем не было видно под одеялом, с боку на бок повёртывался с трудом. Было чего испугаться: он даже не огрызнулся, когда жалостливая Велета подсела погладить его по голове. Велета хотела помочь нам с побратимом, но работа была грязная и тяжёлая, и мы ей не дали. Сестре воеводы за отроком выносить!..

На девятый день к вечеру Блуд открыл глаза и стал озираться. Я пригляделась: глаза как будто чуть прояснились. Или мне так показалось. Он провёл языком по губам. Я склонилась:

– Пить хочешь? А может, поешь?

Хаген велел мне сразу сказать, если Блуд запросит поесть. Новогородец долго шарил глазами по прокопчённым стропилам, потом перевёл взгляд на меня и попросил, стесняясь:

– Кисельку бы....

Свернулся клубочком, устроил под щёку ладонь и крепко заснул. Я со всех ног кинулась искать старого сакса.

– А чего доброго, теперь вправду поднимется, – сказал Хаген, и тут я поняла, что мой наставник всё это время переживал и сомневался ничуть не меньше нас с побратимом. – Ныне беги, дитятко, к Третьяку, хозяйка его большая до киселя мастерица.

Я тоже неплохо умела делать кисель. А уж такой, какой требовался для Блуда – несладкий и жидкий, чтоб лился из чашки, – мигом сболтала бы моя любая сестрёнка. Но Хаген, наверное, знал, что говорил, не спорить же с ним.

Я шла задами деревни, крепко держа горячий горшок. Старшая жена Третьяка в самом деле сварила добрый кисель, у меня бы такого не получилось. Дважды просить её не пришлось, сразу сняла с полки коробок сушёной черники, достала муку. Она и мне плеснула в миску потешиться, и я почти пожалела, что обидела её труд тогда на беседе. С этого киселя у меня, у здоровой, и то сразу прибыло сил. Ещё, помню, я думала, что Голуба пошла в мать красотой, а больше ничем. Голуба, сидевшая в доме, ни разу не глянула на меня прямо, всё искоса. Даже не вытерпела дождаться, пока сварится кисель и я уйду: накинула свиту, дверь хлопнула. Мать улыбнулась ей вслед: