Валькирия - Семенова Мария Васильевна. Страница 40
Блуд ещё спал, когда мы вернулись. Разбуженный, завозился на лавке, устраиваясь для еды. Я видела, ему было страшно. Последнее время его сгибало вдвое даже от хлеба. Впрочем, воину случалось терпеть, когда по живому рвали повязки. Он превозмог себя и зачерпнул киселя. Посидел, оглядываясь, с полным ртом, потом всё-таки проглотил. Зачерпнул ещё. И ещё.
– Хватит, – сказал мой наставник. – Потом, если нутро примет.
Блуд испуганно выронил ложку и схватился за живот. От толчков сердца вздрагивали его руки, лицо напряглось, обтянутое кожей, над верхней губою выступил пот. Он ждал дурноты и кромешной муки, которая снова скрутит его в дрожащий комок. Мгновения шли, Блуд сидел неподвижно, с остановившимися глазами. Потом как будто стала рассеиваться темнота. Он вздохнул и без сил повалился навзничь на лавку. После он рассказывал, что ощутил-таки внутри знакомую тяжесть, предвестницу боли. Но боль не воскресла. Он поднял тощую руку и прикрыл локтем лицо, чтобы мы не видели глаз.
Старый Хаген на радостях долго бранил Блуда за строптивый нрав, за гордую скрытность. Блуд слушал ворчание старика блаженно, как колыбельную. Так и заснул, убаюканный, объевшийся и усталый.
Ещё долго ему делалось то хуже, то лучше. Было и так, что мы в отчаянии думали – вернулась болезнь. Потом Блуд попробовал встать. И храбро доковылял сам до задка. Он уже и не чаял когда-нибудь дойти туда своими ногами и смотрел вокруг, точно впервые. Поход в два конца через двор был путешествием паче бега сюда из Нового Града.
Месяц берёзозол только-только родился, снег лежал крепко и не собирался сходить, но с крыш лилось, солнце слепило. Блуд не пошёл обратно в дымную избу, уселся отдыхать на крылечке. Он сказал:
– Не надо меня больше стеречь. Не умру теперь. У тёплой стены в меховой безрукавке было как раз. Он прислонился к брёвнам спиной, зажмурил глаза. Есть люди, которые нипочём не терпят заботы, пока вконец не прижмёт. А чуть отпустило, и снова не подойдёшь. Я подумала почти неприязненно, что такие мне никогда особо не нравились, надо уметь принимать добро с благодарностью, не только дарить... Пока я стояла и думала, Блуд сощурился против солнца и неверным голосом, тихо признался:
– Слышала, Бренн сказал, я ему нужен... вот если бы он того не сказал...
Пискнула подсохшая дверь, из дому вышла Велета. Следом за ней появился мой побратим. Он нёс лыжи Велеты и свои собственные, но я не заметила и обрадовалась:
– Пойдём к родничку? Блуд меня отпустил.
Я порядочно засиделась с больным, ноги просились побегать. Но Велета оглянулась на Яруна и покраснела, как мухомор. Даже взялась от смущения совсем такими же пятнами. Еле выговорила:
– Меня... Ярун... мы с ним... пока ты... Да. Не дивно: когда появляются пригожие, разговорчивые ребята вроде Яруна, былые подружки в счёт не идут. Язык мой ядовитый, змеиный повернулся ужалить.
– А брат разрешил?
– Разрешил! – ответил гордо Ярун. Я пожала плечами и ушла от них в избу. Мне надо было ещё стирать три грязных рубахи: свою, Хагена и Блуда.
Я стояла.на коленях у проруби, отжимая последнюю выполосканную сорочку, и мне было невесело. Велета? Да что Велета. Весеннему ручейку не прикажешь снова стать снегом, так уж заведено. Я дивилась больше не ей, а побратиму. Младшим кметям Велета была сестрой, старшим – дочерью. А воеводе немилостивому – сестрой и дочерью сразу. Что скажет, прознав?
От Блуда я не дождусь благодарности. Ещё немножко окрепнет и снова станет злословить. Не вспомнит, как я ходила за киселём. Или вспомнит да посмеётся. Он ведь жить стал не потому, что Хаген лечил и мы с Яруном сидели, а только ради вождя, сказавшего – этот воин мне нужен. Я вздохнула. Может, и правильно. Мне вот, бескрылой, никто такого не скажет. Я никому не нужна так, чтобы не могли обойтись. Я склонилась над прорубью и усмехнулась. Стащи меня вот сейчас Хозяин Морской в зелёную воду, под ноздреватые льды, – кто следом кинется оттого, что стало незачем жить? А никто: ни Блуд, ни Ярун, ни Тот, кого я всегда жду...
Снежок, запущенный умелой рукой, ударил меня сзади в шею, брызнул за ворот, сбил с головы шапку. Я подхватилась с колен, не забыв сплотить горстку снега в отмщение... высоко надо мною, на берегу, меж цепкими соснами стояли Ярун и Велета. Велета махала мне, Ярун отряхивал рукавицы. Я легко докинула бы снежок, но кто-то другой отсоветовал. Уж такой гордый, радостный вид был у обоих. Стояли над кручей... такие красивые оба. Меня никто красивой не называл, разве только Нежата. Нежата. Подумать даже смешно.
...Но вечером, когда ложились, я всё-таки вспомнила сколько девок вилось вокруг синеглазого побратима. И сочла благом сказать:
– Ты смотри с ним.
Не в своё дело не лезь!.. И когда только я это запомню. Ресницы Велеты взлетели, как две пчелы:
– О чём ты? Мне с ним радостно...
Вот уж вправду птаха ручная, не смыслящая, что кто-то может обидеть. Мне сделалось стыдно.
Вождь Мстивой, конечно, сразу заметил всё, что следовало заметить. Я трепетала, но он ни слова не сказал ни сестре, ни Яруну. Не посадил его в гриднице поближе к себе и вон не погнал. Только начал сам проверять, хорошо ли охотник учился бороться, метать боевой нож и драться мечом. Нам, остальным, честь подобная даже не снилась. Ни для кого не вынимал он Спату из ножен, разве для Славомира... Я уж сказывала, Ярун сразу ему полюбился.
По имени Стрибога прозвались стремление, стрела и стремнина: всё могучее, грозное, неукротимое. Стрибожьими внуками рекутся метельные ветры, с корнями вырывающие леса...
Мне свирепая буря всегда нравилась больше тихого ветерка. Большеглазое теля лижет руки, напрашиваясь на ласку, зато угрюмый тур как уж ударит – дерево наземь! Всегда нравилось мне не то, что добрым людям потребно. Мать говорила, я молода и жизни не видела, – я была у неё то мала, то стара, смотря за что меня надо было бранить. Сама она прожила очень тяжкую жизнь. По крайней мере, я про то слышала не раз и не два. Не мне браться судить, но теперь я думаю, что страдание – не грех, но само по себе и не заслуга. Дело не в том, чтобы много страдать, а в том, чтобы думать и набираться мудрости, если пережитое не отшибло ума...