Катастрофа - Скобелев Эдуард Мартинович. Страница 90

— И это я говорил.

— И еще вы говорили, что нужно ликвидировать все формы эксплуатации, чтобы разрушить все доктрины национальной исключительности. Прогресс не должен более определяться поисками военного и экономического преобладания…

— Всякий собственник стремится уберечь собственность. Но сверхсобственник стремится к контролю над государственной властью. Империализм вырастает из капитализма, но это уже не капитализм, это нечто, пожирающее даже его основы. Тотальное насилие сверхсобственности — сущность империализма…

Ну, вот, я и подтащила рыбу на мель, чтобы посмотреть, как она будет бить хвостом, норовя обратно в глубину.

— Я знаю социальный порядок, исключающий империализм, — сказала я. — Этот порядок уже на первой стадии покончит с частной собственностью, выкорчует бюрократию, перестроит государство в совет всего народа. Нам, дуракам, пропаганда представляла трудности социалистической революции, созданные империализмом, за порок коммунизма. Вот и весь нехитрый трюк… Сосуществование было плодотворным всегда до тех пор, пока не вмешивался империализм…

— Значит, выход в коммунизме? — занервничал Фромм.

— Теперь уже не нам указывать выход. Мы рассуждаем о прошлом, о нашей нетерпимости, о наших предрассудках… Лично я видела выход в радикальном антиимпериализме… Наша мудрость была мудростью личных удобств. Но подлинная мудрость — постижение правил гармонии в отношениях с природой и людьми как частью природы…

— Постой, Луийя, — перебил Фромм. — Это сильная мысль, но это не моя мысль…

— Хотите сказать, это не мои мысли? Но если я признаю их своими, если они образуют мою мораль, значит, они мои.

Как я и предполагала, Фромм нахмурился. «Мой милый брат, как глубоко ты видел людей!»

— Все существующее равноправно: червь, яблоня, человек, облако. На вершинах Разума не имеет значения степень разумности. Все связано обменом. Жизнь закольцована, и лягушка будет глотать комаров, а человек удить рыбу. Но и здесь роковой закон: от других мы смеем брать ровно столько, сколько жизненно необходимо; чуточку больше, чуточку про запас — уже преступление. На этом принципе зиждется вся природа, он лежит в основе химических реакций и нормальной жизнедеятельности: человек не может усвоить столько граммов, например, каротина, сколько захочет. Понимаем ли мы уникальное значение этого принципа? Понимаем ли, что и от каждого человека мы имеем право брать только то, что минимально необходимо для развития наших собственных человеческих качеств? Сознаем ли, что все формы рабства были невежеством, тупостью и высокомерием?.. Истина — не слова, а действия. И жизнь — не рассуждения, а труд, все большее понимание смысла труда и смысла отношений с природой и людьми. Концентрация собственности и политической власти — показатель тупика, в котором оказалась цивилизация…

— Око-Омо, — воскликнул Фромм. — Его слова!.. Теперь я хотел бы знать, Луийя, какую роль ты играла при Такибае? Ты же не скажешь, что была просто его вахиной?

— Вы проницательны. Проницательные люди могли изменить мир, если бы захотели.

— Ты была разведчицей в стане своего главного врага?

— Такибае не был нашим главным врагом. За его спиной скрывались куда более зловещие фигуры…

В необъяснимом порыве Фромм обнял меня за плечи, прижался щекой к щеке, стал целовать в шею и подбородок.

— Я знал, я знал, ты самая восхитительная женщина на свете!..

Фромм и прежде был неравнодушен ко мне. Он был неравнодушен ко мне, пожалуй, с первой встречи. Правда, он не сразу раскусил, что моя связь с Такибае отличается от обычных связей. Такибае терпеть не мог чувственных излияний. Ему было наплевать на все, особенно на убеждения. Иное — Фромм. Я могла бы подробно рассказать о всех тонкостях отношений с Фроммом, которые никогда не выражались определенно, скрывались, вуалировались, но оставались при всем том живыми, — с надеждой на взаимность. Фромм нужен был для нашего дела как союзник, но было бы ложью утверждать, что я завлекала его. Я не очень играла даже при Такибае. Тем более что тиран тотчас распознавал фальшь и не церемонился…

Это и еще многое другое промелькнуло в моем сознании, едва я попала в объятия и услыхала срывающееся дыхание Фромма. Наконец-то он решился на объяснения. Но как я не хотела объяснений! Как понимала, что он всего лишь вину свою передо мною пытался загладить. Любить он был не способен, потому что любовь — жертва без расчета на взаимность…

— В целом мире сейчас нет никого, кто был бы мне ближе и роднее!..

Он был смешон, что-то было в нем от ребенка. Но ребенка не наивного и доброго, а желчного и злого, когда-то больно обиженного кем-то и не простившего обиды всем людям.

— Как я устал, Луийя, как устал!..

Он жаловался, и — я жалела его. Знала, что он вряд ли переменится ко мне и другим, и все-таки жалела…

— Я хочу, чтобы мы были рядом, всегда рядом!

Он явно смелел…

— О господи! Неужели вы не сообразили, что я, калека, не могу принадлежать вам?

— Чепуха, Луийя! К моему чувству нельзя прибавить. Я люблю, люблю!..

И чмокнув меня в щеку, Фромм ушел.

А через полчаса, когда должна была уже заступить на смену Гортензия, я взяла костыли и пошла напомнить ей о дежурстве.

Приоткрыв дверь, я увидела, что она спит. И подле нее похрапывает Фромм.

Я вернулась в кресло. Слезы душили меня. Нет, то, что я испытывала, не было личной обидой. Это общее горе было — то, что слова не затрагивают душу. «Если человек бесчестен, если не терпит никаких обязательств, может ли выжить человечество?..»

Соединилось все в одно — и то, как я спасала Фромма и как уберегла от остракизма Гортензию, и вся необозримая катастрофа, и гибель брата, и моя собственная беспомощность… Все соединилось в одно и комом стало в горле. Отчаяние победило, быть может, самое сильное за всю мою жизнь. Руки нащупали автомат, я решила пойти и убить этих необязательных людишек… Но я сидела и не двигалась, понимая, что расправа не принесет ни облегчения мне, ни справедливости другим. И тогда я подумала, что нужно застрелиться…