Камешки на ладони - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 17
Самолету нужна бетонированная дорожка, чтобы разбежаться. Но для полета ему нужно небо. Стихотворение тоже должно иметь разбег. И лишь в определенной точке переходить на свободный полет, на паренье. Разбежка происходит на точных конкретных деталях, на зримых и ярких образах. В воздух же, в небо поднимают крылья отвлеченной и чистой мысли.
Иногда на разбег тратится третья часть стихотворения, иногда половина, иногда (очень часто) стихотворение так и не взлетает. А вот классический пример того, как паренье началось на второй строке. Строфа Владимира Луговского:
Научимся делать все синтетическое: хлеб, ткани, мясо, овощи, даже зелень. Из нефти, из каменного угля. Но и нефть и каменный уголь рано или поздно кончатся. Даже если превращать в хлеб гранит, то и гранит весь будет съеден.
Я хочу сказать, что это есть расходование земли в чистом виде, расходование без отдачи, без восполнения.
В то время как выращивание хлеба, винограда, деревьев, льна, хлопка не расходует землю, не обедняет ее, но обогащает, год от году прибавляет к ней.
Наука с ее формулами, выкладками, умозаключениями призвана организовывать интеллектуальную сторону человеческого сознания.
Искусство же призвано организовать эмоциональную сторону сознания, ибо если наука есть память ума, то искусство есть память чувств.
Поэты учат людей понимать красоту. У Карамзина в его славных «Письмах русского путешественника» записано про двух поэтов: «Весна не была бы для меня так прекрасна, если бы Товсон и Клейст не описали мне всех красот ея».
В лучших образцах поэзии все: ритм, рифма, интонация, образная система – призвано к тому, чтобы наше сознание как можно легче и свободнее погружалось в стихию смысла стихотворения.
Формальные изыскания, самодовлеющие образы, нагромождение их одно на другое как бы от избытка таланта, а на самом деле от недостатка его, есть не что иное, как сетка из колючей проволоки, наброшенная на стихию замысла художественного произведения.
Сознание читателя, продираясь сквозь эту сетку, оставляет на колючках частицу самого себя. Практически это выражается в том, что каждый самодовлеющий образ, необычная причудливая рифма привлекают к себе наше внимание, заставляют нас остановиться, задержаться на нем. Мы уж читаем дальше, а закавыка образа занозой сидят в мозгу, требуя расшифровки. В то время как образная система, включая рифму, должна помогать сознанию погружаться в стихию смысла художественного произведения.
Один Пушкин, как бы он ни был велик, еще не эпоха. Чтобы получилась эпоха, нужны Грибоедов и Крылов, Тютчев и Баратынский, Батюшков и Денис Давыдов, Гоголь и Жуковский, Карамзин и Гончаров…
Не положительные и отрицательные заряды, не нейтроны и протоны должны быть предметом искусства, но положительное и отрицательное в душе человека, то, что выражено извечными словами – Добро и Зло.
Самобытность любят отождествлять с элементарной непосредственностью, с полной нетронутостью цивилизацией.
Но дикарь не самобытен, он просто – дикарь. Самобытен человек, познавший все и при всем том сохранивший черты индивидуальности.
Белый гриб – это талант, это – гений среди грибов. Есть посредственности, есть и откровенные бездарности. С нашей потребительской, так сказать, «читательской» точки зрения.
И вот часто видишь, как посредственность или даже бездарность подделывается под талант. Есть грибы, которые издали очень похожи на белые, например валуй. Валуи у нас никто почти не берет, хотя гриб съедобный и в нем можно даже найти свою прелесть. Но это уже на полном безгрибье. Разве до валуев, если вышел охотиться за белыми. Получается так: смотришь – белый, подбегаешь – валуй. Со злости ударишь его ногой. Очень часто обманывают валуи, подделываясь под грибной талант, под грибного гения – под белый гриб.
Но дело в том, что, увидев настоящий белый гриб, уже на далеком расстоянии я ни разу еще не принял его за валуй.
О престарелом алепинском почтальоне Егоре Михайловиче Рыжове я написал в «Капле росы» большую главу. Впоследствии в районной газете появилась заметочка в три строки о том, что надо бы дать Егору Михайловичу пенсию.
Художник, приехавший из Ленинграда, рисовал Егора Михайловича. Во время сеанса он спросил:
– Ну, как, дядя Егор, нравится, как вас расписал Солоухин?
– Так все правильно. Но все же в районной газете написали покрепче, получше.
Двадцатый век. Самое удивительное не то, что люди летают, не то, что они скоро долетят до Луны, не то, что они расщепили атом.
Самое удивительное то, что на земле продолжают рождаться дети.
С одним крупным, известным фотокорреспондентом, считающимся наиболее культурным и наиболее интеллектуальным среди своих собратьев, мы поехали в командировку. Дорогой разговорились о желаниях человека, чаяниях, идеалах. Я сказал, что если как в сказке – три желания и тотчас исполнятся, то человек затрудняет их назвать. А если одно, то и вовсе не называет. Я проверял на многих.
– Почему, – возразил наиболее культурный и интеллектуальный, – я точно знаю свое желание.
– Какое?
– Денег в неограниченном количестве.
Поэзия не может быть отделена от мысли хотя бы потому, что выражать ей себя приходится словами, а каждое слово в своей основе есть уже законченная человеческая мысль.
Какая странная, призрачная погоня за цветом в кино. Как будто игра актеров при цвете сделается тоньше и вдохновеннее и конфликт острее и глубже, а разрешение его естественнее и логичнее.
Кинематограф ведь не живопись, где важен цвет, а самостоятельный вид искусства, не нуждающийся в подпорках.
Можно допустить, что люди какой-нибудь иной, будущей цивилизации будут удивляться, как этот могли смотреть (и даже наслаждаться) трагедии. Трагедия короля Лира и Гамлета. Трагедия Анны Карениной и Бориса Годунова. Для них это будет то же самое, что для нас древнеримские бои гладиаторов.
Во всяком создании и усовершенствовании художественной формы не может быть никакого предела, потому что к построенному всегда можно добавить еще что-нибудь.
Во всяком разрушении, в том числе и формы, должен наступить предел. Кирпич на две половины, кирпич на четыре, на шестьдесят четыре, на миллион, – пыль, прах, абстрактная категория.
Я перешел ту ступень, когда интересно заниматься детским занятием – смотреть на новые места. Всего интереснее мне в местах давно и вполне привычных. Может быть, потому, что вся энергия тратится не на скольжение взглядом по новым, незнакомым местам, а на внутреннюю работу.
– Ты, брат, лысеешь.
– Если это не будет влиять на написание книг, то мне наплевать.
Доктор Кох, в обязанности которого входило лечить обывателей небольшого городка, сидел за перегородкой и никого к себе не пускал и сам не выходил навстречу.
К нему приходили с насморком, с грыжей, с нарывом на пальце, с флюсом, с мигренью, с болью в животе. «Ступайте прочь, оставьте меня в покое!» – говорил он им, и на первый взгляд это казалось чудовищной бестактностью, жестокостью, возмутительным высокомерием. Обыватели вправе были возмущаться доктором, который не хочет лечить их флюсы, грыжи и насморки.