Вышел месяц из тумана - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 69

Вернее, так: в юности ей было присуще чувство судьбы, вряд ли возможное вне сопряжения себя с существом более высокого или даже высшего порядка.

(В скобках, на полях — я и Блок: моя юность и гонорея, о которой приятель сказал «как у Блока», с чего, может быть, собственно все и началось; мои сны, где я в доме на Пряжке и не знаю, чей дом, и решаю, что мой; моя явь, где порой до сих пор я себя ощущаю призванным прояснять, охранять, объяснять… Но сейчас лишь порой. Когда же это ведение полнило меня целиком — оно и было, должно быть, чувством судьбы. Я был словно бы призван им. Чувство судьбы и есть призвание. )

Сопрягая себя то с Афиной, то с Антигоной, то с амазонкой, Аня полуосознанно ощущала свое призвание в том, чтобы быть их земной ипостасью. Умница (стипендия имени Крупской), воительница (спортивные лагеря, стройотряды и даже секция стрельбы из лука!) и, конечно, непорочная дева — за все четыре года учебы более всего Аня была потрясена тем, как на самом деле родилась Афродита: да, из пены морской, но сначала ведь в эту пену упал — бр-р-р! — отрубленный член ее прародителя!

Имей Аня свободу выбора, она, конечно же, вышла бы на свет из головы своего отца, пусть временами и вздорной, и злоречивой (как будто у Зевса она была иной!), но только не из матушкиного чрева. На то был целый ряд причин: от гигиенически-эстетических до — не до конца мною проясненных — мучительно личных.

Двух соседок по комнате Аня выдала замуж за своих особенно настойчивых ухажеров. Прочие продолжали роиться, незаметно сменяя друг друга и тем лишь утверждая ее решимость оставаться самою собой — Антигоной, Афиной, Дианой, кем угодно, но только не Афродитой.

А потому история ее первой любви, таящая в себе, рискну сказать, смену парадигмы, не могла не стать катастрофой. Быть призванной Афродитой она не желала, Афиной или амазонкой — уже не могла. Все кончилось. Музыка сфер стихла. По крайней мере, она уже не могла различить ни единой ноты.

(Вне музыки сфер невозможно ведь чувство судьбы.)

Но, конечно, возможны иные чувства. Влюбившись в журналиста норильского радио, человека в чем-то одаренного, но изо дня в день делавшего конъюнктурные передачи под рубрикой «Как живешь, комсомол?» — Аня долго не могла избавиться от неловкости и стыда за него. Из чего она и сделала вывод, что любит всерьез и надолго. Ибо любовь к человеку, который не стоит этой любви, как мы помним…

— Дай нам знать! — это голос, наверно, Тамары, там, вдали, очень громкий, но съеденный книжной трухой.

Аня стала моей женой. И спустя, как я думаю, год родила синеглазого мальчика. По моим наблюдениям, женщины этого типа рожают богатырского сложения сыновей… Да и как нам представить ее заплетающей косички или завязывающей бантики? Совсем иное дело — кормить грудью Персея, одно прикосновение которого вновь превратит груди в перси, а Аню — в Данаю. В Д'Анна-ю.

(Надо будет сказать ей об этом — ее завораживают подобные совпадения!)

— Дай знать, что мы на правильном пути! — это точно Тамара. Хорошо. Вот приду к вам сейчас…

— Знак! Дай знак! Ну иду же!

Разбегаюсь и ударяю плечом в стеллаж. С верхней полки летят три книги. Чудом — не на меня.

— Это — знак! — вдохновенно — Тамара.

— Это — мрак, — между прочим — Семен.

На полу «Трактаты» Сенеки, однотомник Цветаевой и Отто Вейнингер «Пол и характер».

— Хорошо. Я читаю! Что такое «отсутствие признаков»? «Отсутствие признаков» — это, находясь среди признаков-форм, отрешаться от признаков-вещей. Не-мысль — это, погружаясь в мышление, не мыслить. Не-связанность — это изначальная природа человека. Последовательный поток мыслей не должен останавливаться, задерживаться на чем-либо; прошлые мысли, нынешние мысли и будущие мысли, мысль за мыслью, должны следовать не прерываясь. Ибо как только одна мысль задерживается, весь последовательный поток мыслей останавливается и вызывает связанность. Семен, прекрати писанину! Мы получили знак. Мы на верном пути! Но только все вместе…

Не дать ли им новый знак, бедолагам?

Пол… весь вагон сотрясается, вернее вздрагивает, как это бывает с поездом… И медленно трогается! Еще одна книга летит сверху и падает на «Бусидо» — пятый том Есенина.

— Вот и еще один знак! — с деланной, я бы сказал, отрешенностью произносит Тамара. — Мы движемся к развязке — к освобождению! Анна Филипповна, вы уже начали медитацию? Не спешите!

Так. Если держаться за полки, то ускорение неощутимо почти.

Я нахожу их за первым же поворотом. Аня сидит на полу и, кажется, дремлет. Тень от ресниц — до скул. Но здесь нет, здесь вообще не бывает источника света. Я его зря ищу.

К ней впритирку — Семен. Что-то пишет огрызком карандаша на форзаце объемистой книги.

— Вы — мой главный единомышленник! — Тамара указывает мне рукой место напротив себя. — Я уверена, вам надоело двоиться. Я нашла верный способ. Нам осталось чуть-чуть!

То, что мы набираем скорость, в самом деле немного бодрит. По крайней мере, меня и Тамару.

Семен же недовольно пыхтит, писать стало в самом деле трудней. Тамара снова поднимает книгу к глазам:

— Если вы не будете думать обо всем множестве вещей, то все мысли будут отброшены. И когда мышление прекратится, вы уже не будете перерождаться в других местах! Семен! Ты прослушал самое главное! Люди этого мира! Отрешайтесь от ложных взглядов, не порождайте ложных мыслей!— Она закрывает книгу («сутра помоста великого»… дальше не успеваю прочесть) и прижимает ее к пиджаку. — А сейчас я научу вас правильно дышать.

— Манюсенькая или монюсенькая? — озирается Семен.

— Ма, — Аня не открывает глаз. — Ма-нюсенькая.

— Малюсенькая! — взрывается Тамара. — Я занималась три года у единственного на весь город гуру, когда это еще отнюдь не поощрялось. Я рисковала своим кандидатским стажем, как мне казалось тогда, ради избавления от физического недуга. И, может быть, только сейчас я поняла всю духовную мощь этого учения, способного…

— Ну, слушайте! — вдруг объявляет Семен, в последний раз облизывая глазами свои каракули. — «Маха моя! Тёплышко родное! Колокольчик мой нерусский. Аидыше пунем, как прабабушка твоя говорила, тебе на долгие годы. Непостижимолость моя! Чтобы от меня, через меня — дева такая, диво такое? А вот — через меня! Думаешь, я сейчас где — в вагоне книжном? В тебе я сейчас, и завтра буду, и пребуду! Сломались у папы часики, он давно на них не смотрел, а они обиделись и сломались. Пишет папа и не знает, который нынче Махочке годок. А только, душенька моя, ты во всякое время хороша. И в глазах твоих — тайна, и в появлении твоем — неизъяснимость».

— Еще бы! Лелечка рожала, а Семочка с Шуреночком горные пики покорял! — фыркает Тамара.

— Родила у нас Лелечка до срока. А Семочка не пики покорял, а горные селения окучивал посредством сбора фотографических заказов, на деньги от которых Махочка росла, росла да и вымахала в Махищу! — этому, последнему, он вдруг удивляется и с удовольствием шумно вздыхает: — «И в появлении твоем — неизъяснимость. Было тебе годочка два — вышла! А папа с дядей другим пиво пробовал, никак его, клятое, распробовать не мог. Вышла! Из-под черных кудрей плечико выставила, а глазища раскинула — что тебе руки! Ох, Маха-Маруха! Дядя как взглянул на тебя такую да как закричит. Закричал он нехорошо, а подумал-то он о хорошем, и сказать он хотел, чтобы я тебя, уж такую вот, — уберег. Понимаешь, малыш? Только мамочка наша вбежала: на папу, на дядю, а тебя — по губам, по губам и по попе! Помнишь, папа сел рядом с тобой и заплакал? Я тогда не сказал тебе — рано было тебе сказать. А теперь вот скажу. Для спасения Бог одного изо всех на земле человека выбрал. Всяким Ной этот был: был и пьяным, даже голым был спьяну. Но уж такая была у него душа — одна на всей допотопной земле — от всякой малости слезами обливалась; и все-то ей в изумление было: и радость, и беда. Мир Божий стоял еще новый. Я это точно знаю. И ты, Маха, знаешь, ты чуешь. Душа-то у тебя — моя! Не за что. Носи на здоровье».