Клинок Тишалла - Стовер Мэтью Вудринг. Страница 47

Диалог занимает не больше секунды. Я сажусь на корточки на пути раненого фея и протягиваю к нему свою Оболочку. Его аура, алая с искрящимися лиловыми прожилками, бьется вокруг тела, словно холодное пламя. По мере того как я осторожно подстраиваю собственную Оболочку под этот кровавый оттенок с фиолетовыми молниями, чувство Слияния понемногу покидает меня. Впервые с тех пор, как мы пятеро покинули Митондионн, я остаюсь совершенно один.

Когда наши Оболочки полностью гармонизируются, я открываюсь течению Силы и, пока энергия окружающего нас леса льется в мой мозг, осторожно перехватываю управление мышцами поверженного, заставляя его замереть.

Он сопротивляется, но как мог бы сопротивляться человек или зверь, противопоставляя мысленной хватке силу воли; отказываясь поверить, что члены не повинуются ему, он подпитывает себя гневом. Я не самый опытный мыслеборец – любой из моих братьев меня одолеет, но силой со мной мериться не советую. Братья любят шутить, что я изящен, как лавина, но, как и лавину, грубой силой меня не одолеть.

Я пользуюсь им, точно марионеткой, заставляя собственные мускулы раненого перевернуть тело и запрокинуть голову, чтобы лучше было видно его лицо.

Вокруг глаз застыли отечные, иссиня-черные мешки; по краешкам век засохла желтоватая корка, налипнув на ресницы и щеки. На иссеченных трещинками черных губах стынет розовая, алыми жилками пронизанная пена, и язык тоже черный, рассохшийся до того, что из него сочится густая, желеобразная кровь. Железы под челюстью раздуло настолько, что кожа натянута, будто на барабане.

Зародившаяся при первом взгляде на мертвого ребенка холодная тошнота под ложечкой смерзается в айсберг.

Вообще-то такого не может быть.

Я пытаюсь выдавить «Блин, ой, блин, господи, блин…», но горло стискивает так, что даже шепотка не выцедить.

Т’ффар уходит за горизонт, и розовый свет заката сменяется леском встающей над восточными горами Т’ллан. Поднявшись на ноги, я подхожу к беспомощно распростертому у моих ног фею, глядя, как темнеет на глазах его кровь. Поднимаю тонкий клинок – лунное серебро струится по нему, будто вода, – представляя, как медленно, с влажным хрустом он вонзается в живот лежащему, ищет острием трепещущее сердце, чтобы пронзить его, чтобы высосать жизнь из безумных глаз.

Другого лекарства я не могу ему предложить.

Я не родился принцем перворожденных. Я мог отказаться от этой чести и долга. Даже в тот день, когда Т’фаррелл Воронье Крыло прочел слово усыновления перед собравшимся родом Митондионнов, я осознавал, что от меня потребуется когда-нибудь исполнить обязанность, сходную с нынешней.

Я сам выбрал эту судьбу. Отказываться поздно.

Опускаю посеребреный луною клинок, покуда острие не упрется под ложечку бессильному фею. Сквозь наши слившиеся, сродненные Оболочки пробиваются импульсы чего-то более глубокого и интимного, чем просто физический контакт. Он закатывает глаза, и наши взгляды встречаются. Я вхожу в него.

На долю мгновения я становлюсь раненым феем…

Недвижно лежащим на стынущей земле, заключенным в непослушном теле, когда при каждом вздохе сломанное крыло царапает пробившую легкое стрелу с мерзким «скррт !», а под раненой ногой натекает теплая лужа крови. Но это все мелочи, не стоящие упоминания, по сравнению с болью в распухшем горле.

Какая-то сволочь загнала мне в глотку горящее бревно и теперь тычет им в такт неровному биению сердца, пытаясь вколотить поглубже. Меня терзает жажда, мучительное стремление впитать хоть каплю влаги, причиняющее даже больше страданий, чем битое стекло во рту. Четыре ночи подряд я вижу во сне только воду – чистые, прозрачные лесные родники, способные утишить боль во рту и потушить пламя лихорадки. Тело снедает жар, лицо горит во внутреннем огне, превращая губы в кровавые угли, язык – в почернелую шкуру, застывшую в очаге рта. Вода – единственное мое спасение. Но даже утренняя роса, которую я выжимал из наросшего на деревьях за шалашом мха, жгла горло кислотой. Два дня прошло с той поры, как я последний раз заставил себя сделать глоток.

Вхождение длится едва ли миг, но меня начинает трясти. На лбу выступает липкий пот. Могло быть хуже – я мог полностью провалиться в чужое прошлое, пережив нервную гиперчувствительность, когда легчайший шепоток долотом пробивает барабанные перепонки, когда самая тусклая лучина ножом режет зрачки, и нестерпимый зуд, и неутолимый голод, и приступы неукротимой рвоты, и нарастающую убийственную паранойю, которая превращает жену, детей, даже родителей в глумливых кровожадных чудищ…

Все эти симптомы я знаю наизусть. Черными тенями они стоят на краю рассудка, принюхиваясь, выжидая, когда реальность совпадет с ними…

Сегодня я благодарен своей способности заглядывать в души. Она облегчает мой долг: он становится милосердием.

Придерживая фея, я всем весом налегаю на клинок. Острие вонзается в живот с явственным сопротивлением, подрагивая от мышечных спазмов, и ползет вверх, покуда клинок не находит сердце и не рассекает его насквозь, царапая кончиком позвонки.

И все равно фей умирает добрую минуту. Его разодранное сердце судорожно перекачивает кровь во вспоротую брюшную полость, а он еще жив и в сознании, смотрит на меня безумными, голодными глазами, пока тело его умирает по частями, пока кровь перестает притекать вначале к конечностям, потом – к кишкам и торсу, поддерживая пламень последней искры сознания.

Я вижу, как она, померцав, гаснет.

Вытерев рапиру, я не сую ее в ножны, как обычно, а вгоняю острием в выступивший из земли корень, и она покачивается маятником, поблескивая в лунном свете. Выдергиваю из трупа сломанную стрелу и поступаю с ней так же.

Я неторопливо распутываю перевязь из кожаных шнурков, поддерживающую мои ножны и колчан, снимаю, вешаю на эфес рапиры. Затем приходит очередь рубахи и штанов, и чулок, и башмаков. Все это я складываю на узловатом широком корне рядом с рапирой и сломанной стрелой. Подбираю с земли отброшенный в сторону лук и с торжественной, церемонной бережностью возлагаю сверху.

– Да что ты такое творишь ?! – В голосе Ррони слышится хрипотца – мы уже много дней не разговаривали вслух, – и привычная насмешка подозрительно испарилась. – Делианн, облачись! Или ты вовсе обезумел?

Он стоит за моей спиной; я оборачиваюсь и смотрю ему в глаза. Брат мой, мой лучший друг. Ррони стоит над детским трупиком; тонкие его черты корежат омерзение и ужас, и целую вечность – одно биение сердца – я могу только смотреть на него, не двигаясь, не моргая, не дыша. Все мое существо захвачено единственной мучительной мечтой – чтобы мой брат родился трусом.

Трус никогда не зашел бы в эту деревню. Трус не оставил бы Митондионн, чтобы отправиться в опасный бессмысленный поход на пару с полубезумным, полным людской скверны братом.

Трус выжил бы.

Я возвращаюсь в себя, будто ужимаясь – словно мир съежился за миг и я должен в нем поместиться.

– Что ты натворил здесь? Делианн, да ответь же! Что с тобой сотворили?

Я не могу уложить этого в голове – пока.

Скорее всего, Ррони уже мертв.

Он делает шаг, протянув ко мне вырост Оболочки, меняющий цвета в попытках подстроиться под меня и сковать. В тот миг, когда оттенок ее отходит от пламенной зелени Слияния, я выдергиваю из дерева рапиру и бросаюсь вперед. Одно из преимуществ моей смертной крови – Сила, с которой не сравниться ни одному из перворожденных. Когда эфес рапиры врезается Ррони в висок, тот падает как подкошенный.

Я стою над ним, задыхаясь, и мучительная боль жжет мне грудь.

Вонзив рапиру обратно, я опускаюсь на колени и проворно раздеваю брата. Одежду его я укладываю поверх собственной, башмаки ставлю рядом. Нагой, босой, безоружный, я обхожу деревню по околице, собирая Силу в фантоме, который стоит перед моим внутренним взором ясно, будто во сне. Земля за моей спиной горит.

Не находя ответов в Слиянии, мои друзья в лесу тревожно окликают меня, когда первые струйки дыма касаются их. Я касаюсь их мыслей единственным кратким: «Терпение».