Контроль - Суворов Виктор. Страница 50
Бредет.
В руки себя взять надо. Так надо идти, чтобы ботинки не цеплялись один за другой. Не цеплялись. Не цеплялись. Очень может быть, что мост и разъезд – вовсе не мираж. Очень может быть, что дошла она. И может, ей повезло, что дошла в тот момент, когда поезд тут стоит. В субботу до полудня. А может, товарищ Сталин прислал «Главспецремстрой» и приказал ждать, и ждать, и ждать. Ее ждать. Ждать, пока птичка не прилетит. Ну этого быть не могло. У поезда других дел много. И у других таких же поездов дел много. Вон какая страна, и всю ее контролировать надо. Может быть, суббота сегодня. Только вот в чем проблема: если она добредет до поезда, хватит ли сил по ступенькам вскарабкаться? Не хватит. Что тогда делать? Стучать кулаком по двери. А хватит ли сил стучать? Услышит ли ее кто? Ослабели руки. Это когда-то она в морду могла поднести мастеру Никанору. Теперь руки висят, как крылья у раненой птицы. Смешно: издыхающая Жар-птица. Может, самое время «Люгер» бросить? Легче станет. На целую тонну станет легче. Если опоздает на поезд, то упадет у рельсов, поспит минут десять, вернется в поле и «Люгер» найдет. Следующей субботы ей все равно не дождаться. Вот «Люгер» в самую пору ей и сгодится. Стрельнуть в себя. А если дойдет она до поезда и успеет в него забраться, то скажет, чтобы сбегали в поле да «Люгер» и подобрали. А сейчас без него легче будет. Легче. Будет совсем легко.
Некоторые думают, что власть Сталина – это самое страшное, что выпало на долю России. И осуждают мою героиню Настеньку Жар-птицу за то, что людей стреляет без трепета душевного.
Я не стал расстрелы в деталях описывать, а допросы полностью опустил. Но ясно без описаний, на допросах Жар-птица не праздным наблюдателем была и на расстрелах – отнюдь не зрителем. Допрос и расстрел – работа.
На допросах и расстрелах Настя работала. Уверенно и спокойно.
Отдавая себя работе полностью.
Потому что власть Сталина не считала худшим вариантом.
В монастыре свободно Настя могла читать хоть Троцкого, хоть Бухарина, хоть Радека. Не запрещалось. Даже рекомендовалось. И висели фотографии вождей, которые врагами оказались. Настя на Троцкого часто смотрела. В глаза портрету. А однажды на руки посмотрела. Большая фотография, спокойное лицо, свободное положение тела, руки на животе. А на руках – маникюр. Ногти товарища Троцкого длинны и ухоженны, как ногти стареющей придворной красавицы.
Почему-то эти ногти Насте покоя не давали. Почему-то возненавидела она их. Предлагал товарищ Троцкий ликвидировать семью и собственность. Предлагал всех организовать в трудовые армии. Только не сказал товарищ Троцкий, кто этими трудовыми армиями будет командовать. И как-то пальцы холеные товарища Троцкого, и полированные длинные ногти под ярким красным лаком не вязались с идеей трудовых армий. Или очень даже с этой идеей вязались. Просто закрыла Настя глаза и представила себе, что есть трудовая армия…
У товарища Сталина тоже есть трудовые армии. Они называются коротко и просто – ГУЛАГ. У товарища Сталина в трудовых армиях совсем мало людей. Никак не больше десяти процентов населения. А товарищ Троцкий предлагал – всех. У товарища Сталина трудовые армии только для перевоспитания. Каждый надежду таит оттуда вернуться. А товарищ Троцкий предлагал всех туда. Навсегда. Без всякой надежды… И ногти товарищ Сталин красным лаком не красит…
Так что если попадались Насте иногда троцкисты, то она допрашивала их с особым пристрастием и стреляла с особой любовью.
Попадались ей и бухаринцы. Товарищ Бухарин был романтиком революции. Предлагал вывести новую породу людей. Путем расстрелов. Убивать плохих, чтобы остались только хорошие. Великолепная идея. Только кому-то надо будет решения принимать, кого стрелять, кого миловать. И получается сразу класс людей с абсолютной властью… И если романтика товарища Бухарина расстреляли, так ведь в соответствии с его же собственной идеей. Он-то себя считал хорошим, а поди докажи, что ты хороший…
Знала Настя, что будет, если власть возьмет товарищ Зиновьев, который считал только те структуры прочными, «под которыми струится кровь». Так товарищ Зиновьев и выражался публично и печатно.
И пока Сталин воевал против всяких радеков и каменевых, тихо поднялась над Россией жуткая тень капризного, трусливого, самовлюбленного, изнеженного, извращенного, предельно жестокого барина по имени Тухачевский. И рядом с Тухачевским – безграмотный Якир, заливший землю потоками крови невинных. Якир в каждом занятом коммунистами районе устанавливал процент мирного населения, которое подлежало истреблению.
И много еще их было.
Спасти Россию – не допустить к власти Тухачевского – Сталин мог, только опираясь на Ежова. В борьбе против Тухачевского Сталин вынужден был дать Ежову почти абсолютную власть. И закружилась голова у товарища Ежова. И самого потянуло на власть… Он мог ее взять. И что бы тогда ждало Россию?
Понимала Настя, что повезло России. Понимала, что власть Сталина – не худший вариант. Без этой власти миллионы шакалов, выброшенных на гребень революцией, растерзают страну.
Понимала Жар-птица – бывает хуже.
Занимала она скромный незаметный пост и на этом посту, как тысячи других, делала все, что в человеческих силах, и сверх того, чтобы худшего не допустить.
Оптимисты думают, что жизнь – это борьба добра и зла. Ей жизнь не представлялась в столь розовом свете. Она знала, что жизнь – это борьба зла с еще большим злом.
Не пропадает мираж на горизонте. Стоит «Главспецремстрой», явный, как картиночка. И решила: идти до самого миража. И умереть. В движении.
Идет. Пахнет железнодорожный разъезд углем. Пахнут шпалы запахом своим особым. Их какой-то чертовщиной пропитывают, чтоб не гнили. Издалека Настя запахи железнодорожные чувствует. Хорошо, но от острого запаха голову ломит.
Идет. Идет Настя и понимает, что не мираж это вовсе. Это поезд. Это «Главспецремстрой». И не какой-либо, а именно тот. «Главспецремстрой-12». Его по очертаниям издалека видно. Дураки думают, что однотипные вагоны все одинаковые. Но нет. Если присмотреться, у каждого своя индивидуальность.
Спотыкается Настя. На колени падает. А ведь решила так ноги переставлять, чтоб ботинок за ботинок не цеплялся. Чтоб не цеплялся. А шажки маленькие совсем. Нет бы пошире шаги. Не получается.
Бредет она и понимает, что мог старший майор государственной безопасности Бочаров у железнодорожного разъезда засаду поставить. Мог. Вот бредет она, уже не прячась, нет сил больше прятаться, вот бредет она из последних сил, спотыкаясь, а они сейчас и выпрыгнут. И захватят ее у самого поезда. Бредет она, не прячется: может, из поезда заметят? Не замечают. А бочаровские тигры в засаде ее, конечно, видят и выскочат… В них и стрельнуть ей будет нечем. Был «Люгер» на боку и семь патронов в нем. Но выбросила Настя «Люгер». Нечем ей теперь отстреливаться. А был бы «Люгер», она бы сейчас в воздух шарахнула, в поезде услышали бы и спасли…
Солнце высоко. Полдень. Говорил Холованов: от полночи до полудня. До чего судьба злая: нет бы Насте выйти сюда в прошлую полночь. За двенадцать часов от леса до разъезда добрела бы. А так… Уйдет поезд. И вернется через неделю. Не доживет Настя неделю.
Идет она, руками машет. Идет и кричит. «Не уезжайте!» – кричит. Кричит и смеется. Кричит и понимает, что не кричится. Смешно: понимает, что губы спеклись и потрескались. Что и не раскрываются губы ее вовсе. Это ей только кажется, что кричит, а в горле пересохшем крик не рождается. Не видит ее никто. Идет Настя, как кавказский пленник. Тот по полю к своим бежал и кричал: «Братцы! Братцы!» Но те не слышали, а из лесу на скакунах выскочили краснобородые… Так и Настя к своим идет. Правда, пока не выскочили из леса на скакунах, но поезд в любую минуту уйти может. В любую. Идет и плачет. Жалко. Если бы на час опоздала, то не так жалко. Жалко, когда в минуты не уложилась.