Слабых несет ветер - Щербакова Галина Николаевна. Страница 14

Павел, примчавшийся на вокзал, не мог понять, как Тоня там оказалась, но тут к нему подошла в медпункт незнакомая женщина и сказала, что она предупредила и кассира, и очередь, что с беременной стало плохо, что она стояла, и когда вернется, чтоб ее пропустили как стоящую. «А то вы знаете, что у нас за народ». Павел ничего не понял, он связывался с больницей, номер которой ему дали, оттуда обещали прислать неотложку, и действительно очень скоро приехала машина, и он повел Тоню, которая была уже в себе, но в глаза ему не смотрела и на вопросы не отвечала. Ему объяснили, что с беременными такое бывает, депрессия и прочее. И еще сказали, что он мог утром сделать что-то не так, но даже мелочь могла прорасти и дать вокзальный результат. Ничего такого Павел вспомнить не мог. Тоня всегда была молчалива (или задумчива?), это он сейчас сам задавал себе такие вопросы, и сам же на них раздражался, потому что не понимал, с какой такой хрени впадать в депрессию, если у женщины все в полном порядке, муж не пьет, не бьет, а уж что касается достатка, то тут все вообще о’кей. Где она жила раньше – в переделанном сортире, а сейчас – в Москве, в своей квартире. Павел начинал даже раздражаться, но видел тонкий рисунок капилляров вокруг Тониных глаз – сколько же их, Боже мой, и уже начинал пугаться: он боялся, что проглядел какую-то болезнь и Тоня не родит ребенка.

Ее отвезли в хорошую, спонсируемую нефтяниками больницу. Павла выставили, он позвонил на работу, и ему сказали: «Иди-ка ты домой, там знают, что делать, а ты выпей и ложись спать».

Первое, что он обнаружил в доме, был открытый, почти заполненный для отъезда чемодан. Значит, та тетка, что говорила ему про очередь в кассу, не врала. Тоня собиралась уезжать. Куда? Зачем?

Нет, он не стал пить, он лег на спину, чемодан был в уровне его обзора, из него торчали лапки плюшевых зверушек, сверху лежал безобразно-серый халат с неоторванной биркой. Бирка была из тех, что сопровождали нас всю жизнь – коричневый грубый прямоугольник на белой суровой нитке, продетой в пуговичную прорезь. Вещи всегда были куплены у теток из переходов, пропитым голосом зазывавших на продажу самых-самых последних вещей со склада. «Почти даром». Павел старался их обойти, но они всегда торчали на ступеньках выхода из метро, и эти бирки почти звенели, хотя как может звенеть бумага? – в его ушах. Значит, Тоне они не звенели. Именно эту загадку он хотел понять. Он ведь без иллюзий. Он знал, что их разделяет та пропасть, в которой канули его и ее детство и юность. Где-то там, на дне воспоминаний, они сейчас были вперемешку, как мусор в контейнере. Его Ленинград, его кони Клодта, которых он видел с младых ногтей. И ее окраинная жизнь с вонючими деревянными уборными, с вечной нехваткой самого простого – пшенной крупы там или картошки. Он понял сейчас, что, пройдя после развода кусок ее жизни, пройдя неустроенность и грязь, он тем не менее легко вернулся в жизнь чистую, устроенную, он перешагнул горе прошлого радостно и с надеждой. Он стал прежним, кони Клодта смотрели в его окно, и юноши, натягивающие поводья, были сильны и умелы. Ему приятно было вести за собой женщину-неумеху – умех он видел, с ними у него не получалось. Он был рад дать ей недоданное в жизни, и он хотел за это многого – дитя. Взамен той девочки, которую терял дважды. Один раз – при разводе, а второй раз – уже окончательно. Он верил, что Тоня будет хорошей матерью, а он создаст им мир, в котором им будет комфортно. Что же тогда случилось с Тоней? Почему она хотела от него бежать? Боль сжала сердце, настоящая, не мысленная, пришлось встать, чтоб положить в рот валидол, но боль не уходила. Наоборот, она исхитрилась угнездиться в нем, но он уже понял, что это не сердце, что это стонет душа – совесть. Эта парочка хлопает в нем крыльями, крича ему о его вине, а может, и зле, которых он в упор не видел и не чувствовал за собой.

Тогда он встал и стал ворошить чемодан, ища в нем ответа. Его руки вытаскивали пинетки нежнейшего белого цвета, бутылочки со светловолосыми младенцами. Всего было много – Тоня оснащала своего нерожденного дитятю всем лучшим, прикрыв это лучшее отвратительным халатом для себя.

Но как же можно, где логика: желая ребенку всего самого лучшего, тащить его в барачную выгородку и пьянь? Чего ей тут не хватало? Какого рожна?

Он стал вспоминать своих женщин, собственно, особенно вспоминать было нечего. Ну, с женой как бы все ясно. Потом были просто женщины без лиц, от всех или почти от всех всегда пахло вином. Как теперь говорят, вино и женщины в одном флаконе. Некоторые возникали дважды или трижды, но потом растворялись в миру. Он бы сейчас не узнал ни одну. Нет, одну бы узнал. Москвичку, к которой ворвался как тать какой, а она ему постелила на узкой кроватке, а потом пришла сама. Он так и не узнал, как ее зовут. Так сказать, переспать переспали, а вот до знакомства дело не дошло. Но тогда он просто ошалел от нежности, от приятия ею его всем телом, всем существом. Он тогда на сколько-то минут, секунд забыл о своей беде, растворив ее в незнакомке.

Когда у него случилось с Тоней, возникло это проклятое дежа вю. Было, было. И он вспомнил ту, другую. Что же с Тоней получалось? Всегда было дежа вю. Милая хорошая женщина сама по себе как бы не существовала, то есть он ее уважал, ценил, но чтобы взять в руки и отдать ей всего себя, щедро, по-мужски, зная, как прекрасна эта отдача, нет, такого не было. Боль широко расправилась в теле, она толкалась в ребра, била ногами изнутри в пах, толкалась в горло, норовя застрять в нем и удушить окончательно. Павел вскочил, нашел в холодильнике початую «Смирновскую» и сделал глоток. «Она решила уйти от моей нелюбви, – понял он. – Я бы ушел тоже».

Стало легче, не то от водки, не то от осознания причины. Значит, пусть едят. Он не оставит ее и ребенка, он не монстр какой, но того, что ей нужно, у него нет. У него брак по сговору. Не по любви.

Но легче не стало. Боль опять распрямлялась в нем, норовя найти места понежнее, поделикатнее. Например, иглой вылезти в сосок, так что захотелось согнуться до слома. Или спазмировать шею, чтоб ни вправо, ни влево. Когда его ударило в солнечное сплетение, он понял, что мучает его не боль – стыд. Стыд за готовность отправить женщину и собственного ребенка на замечательном основании: а я тебя не люблю. А ты полюби, сволочь, закричал в нем стыд, ты полюби ее за ее любовь и за эту чертову бирку, которую ей носить всю жизнь, если ты ее отправишь от себя. А ты ковырни в себе каменную обиду, что все твои бабы (кроме одной) были фуфло. Ковырни, может, и найдешь в себе живую воду для тебя же самого, дурака, а не для дяди-соседа. Во всяком случае, попробуй, идиот, полюби сам, приди и обними сам, как обняла, не зная имени твоего, та ночная незнакомка. А ты ведь знаешь, кретин, кого обнимаешь – женщину, которая носит твое дитя. Ей ведь тут просто страшно без прикрытия твоей нежностью.

Уже через час он был в больнице. Его пустили в холл, а потом медленно, виновато пришла Тоня и села рядом.

Если бы они знали… Если бы знали, если бы…

…Какое-то время тому назад, где-то год тому или больше, на этих же точно местах сидела та самая ночная незнакомка, и она говорила своей дочери: «Запомни! Его зовут Павел Веснин. Павел Веснин».

Что мы знаем о памяти вещей? Диванов? Штор? Светильников? Но было то, что было. Павел почувствовал странное ощущение: место это казалось известным и своим. Он ведь знал роддом, где он родился. Это в Ленинграде. Он не был здесь никогда и одновременно был, вернее даже не так: со всем этим холлом, с подлокотниками кресла, на которых лежали его руки, была связь, какая-то глубинная, можно даже сказать, кровная. И это подвигало его к простой и естественной мысли, что он правильно приехал, правильно держит в руках руку Тони, отсюда и кровность. Но, может, это и хотели сказать шторы и светильники?

– Я тебя никуда не отпущу, – сказал Павел. – Это черт знает что за идея с отъездом! Ты, в конце концов, моя жена, и я отец нашего ребенка. – Он замолчал, потому что сказал, на его взгляд, главное, он видел, как смягчились Тонины черты, как быстро она вздохнула и тут же испугалась, что это заметно. А потом он сказал главное: «Я буду вас любить крепко, крепко… Пойми… Я без вас пропаду».