Утоли моя печали - Васильев Борис Львович. Страница 72

– Душа моя… разбежалась.

– Просто странички в ней перепутались.

– Мя…

Надя замолчала. Пожевала губами, прикрыла глаза.

– Что ты хотела сказать?

– Мятеж.

– Понимаю, душа бунтует. Только в клетку, как Пугачева, ее не посадишь. Приласкать ее надо.

– Кусает.

– Поссорилась ты с ней, – вздохнул Василий. – На Ходынку потащила, унижениям подвергла, вот она и… Тело – форма. Душа – содержание. И прекрасная форма может оказаться пустой, и великая душа прозябать в гнилом срубе.

Наденька вдруг открыла глаза, странно посмотрела на него.

– Ты… все знаешь?

– Всего знать никому не дано.

– Содержание может быть больше. Больше формы.

– Возможно, это не содержание, Наденька? – Василий почему-то очень заволновался, стал терять мысль. – Возможно, это просто опухоль? Перетрудила ты душу свою.

– Взорвется. Вот-вот взорвется. Знаю.

– Значит, на бомбу надо броситься. Как Маша. Ведь дети кругом. Дети.

Василий сказал это внезапно, не подумав. Сказал и вдруг испугался.

– Не так живи, как хочется, а как долг велит. – Наденька впервые ясно произнесла столь длинную фразу. – Так батюшка говорил?

– Да. И матушка. Только для него это был дворянский символ веры, а для матушки – крестьянский. Завтра двадцать лет.

– Поставь за меня свечку.

– И поставлю, и помолюсь.

– Молиться за меня нельзя, – вздохнула Надя. – Я сама должна молиться.

– Да, посредников между человеком и Богом быть не должно. В этом и есть смысл учения графа Льва Николаевича.

– Не надо о смысле. Нет его. Нет никакого смысла. Обещай, что придешь. После маминого дня.

– Приду, Наденька.

– А сейчас иди. Устала я. Я устала, устала, устала…

Василий поцеловал сестру в лоб и тут же вышел.

– Ну, как? Она заплакала? – с ожиданием спросила Варя, бросившись к нему.

– Что?.. Нет, Варя, Наденька не заплакала.

– Жаль, – огорченно сказала Варя.

– Жаль, – вздохнул Василий.

Он был очень недоволен собой, что не смог, как должно, поговорить с Наденькой, утешить ее, успокоить, вселить веру. «Поучал, – с мучительным стыдом думал он. – Несчастную душу, спасения жаждущую, суконными сентенциями пичкал. Все до последнего словечка Льву Николаевичу расскажу, ничего не утаю, ничего. И не отпущения попрошу, а суда. Праведного суда за неискренность свою…»

3

Дома Василий Олексин рассказал о свидании с Надей в самых общих чертах. Он все еще терзался совестливыми воспоминаниями, которые так мучительно жгли сейчас душу. Но сослался на то, что пока еще не разобрался в собственных впечатлениях. Вероятно, его поняли, потому что никто не допрашивал с пристрастием. А он со стыдом думал, что и сейчас лжет, и сейчас не может отыскать в себе сил, чтобы признаться, что неискренность все еще унижает душу его, а справиться с нею он никак не может по ничтожности своей.

– Душа у нее съежилась, – бормотал он, а ему внимали, внимали с надеждой и верой. – Хотя она утверждает, что наоборот. Не съежилась, а разбежалась.

– Что человеку известно о душе? – тихо спросил Викентий Корнелиевич. И сам же себе ответил: – Ничего.

– Душа – это воля, – уверенно объявил Хомяков. – То есть способность человека ставить перед собой цель и добиваться ее через «не могу». Согласен, Вася?

– Немцев ты начитался, Роман, – вздохнул Василий.

Не хотелось ему вникать в пустой разговор, ох как не хотелось. Хотелось молчать, но он и тут не удержался от поучений:

– Немцам свойственно прямолинейное понимание.

– А нам, славянам, кривоколенное, – усмехнулся Роман Трифонович. – Господин Достоевский тому примером. А жить надо проще: цель – средство – результат.

– А где же тогда совесть? – спросил Вологодов.

– Совесть?.. – переспросил Хомяков, вдруг вспомнив разговор с Каляевым. – Совесть, это что, по-вашему, результат домашнего воспитания или часть души?

– Для человека русского – часть души, – сказал Василий. – Иногда огромная часть. Все поглощающая в себя.

Впервые сказал искренне. И вздохнул с облегчением.

– А душа – бессмертна. Так, во всяком случае, считает религия, – продолжал Роман Трифонович. – Следовательно, совесть – тоже бессмертна? В какой же форме она продолжает существование? И кто ее наследует, если можно так выразиться?

– В какой-то мере – все мы.

– В какой-то мере, Викентий Корнелиевич? И что же, мы стали совестливее за последние сто лет?

– Полагаю, что совестливее. Во всяком случае, солдат сквозь строй не гоняем.

– Но в бессмысленные атаки гоняем, войну вспомните. Михаил Дмитриевич Скобелев как-то сказал мне, что поштучно помнит всех, кого пришлось зарубить в бою, но не знает, сколько человек пало от его приказов в сражениях. Какие грандиозные перспективы для совести, господа! Забрасывай бомбами, убивай издалека – и совесть твоя будет покойна.

– Совесть – это запрос Бога, – сказал Василий. – Не вопрос, подчеркиваю, а – запрос. Требование отчета. И тогда человек начинает страдать и маяться.

– И тут же утешает себя всеми способами, – подхватил Роман Трифонович. – Необходимостью, приказом начальства, роковой случайностью, приступом патриотизма, наконец. Нет, господа, у совести всегда найдется увесистый противовес – самооправдание. Защита и обвинение сосуществуют в нас, увы, без суда присяжных. И – как правило, заметьте – побеждает защита. Человек – существо самовлюбленное, в отличие от животного.

– Однако нарциссизм – отклонение от нормы, – заметил Викентий Корнелиевич. – В массе своей человек нравственно здоров.

– Если верует, – сказал Василий. – Искренняя вера – фундамент нравственности, только она способна удержать человеческую совесть от кривых тропинок. От семейных и клановых заветов, государственной необходимости, политических уловок, торгашеских обязательств, жажды мести и гнева с любыми прилагательными.

«Господи, да что же со мною творится! – почти с отчаянием думал он, а дежурные слова как бы сами собой продолжали слетать с языка. – Как же отравлен я всем обществом, если евангельских заветов исполнять не могу…»