Пока я жива (Сейчас самое время) - Даунхэм Дженни. Страница 40
После его ухода я считаю до ста. На столе пасется муха. Я протягиваю палец, чтобы коснуться ее хрупких крылышек. Муха чувствует мое приближение, с жужжанием перелетает на лампу и кружится вокруг нее. Мне ее не достать.
Я надеваю куртку, накидываю на плечи шарф и беру сумку. Дежурная медсестра даже не замечает, как я прохожу мимо нее и сажусь в лифт.
Спустившись на первый этаж, я пишу Адаму эсэмэску: ПОМНИШЬ, ЧТО ТЫ МНЕ ОБЕЩАЛ?
Я хочу умереть по-своему. Это моя болезнь, моя смерть, мой выбор.
Вот что значит принимать все как есть.
До чего приятно идти. Просто переставлять ноги, следуя за желтой линией на полу в коридоре до самой регистратуры. Как весело проходить сквозь вращающуюся дверь, делая внутри два круга — в честь гения, который ее изобрел. Как здорово дышать свежим воздухом. Сладким, прохладным, потрясающим свежим воздухом.
У ворот стоит киоск. Я покупаю шоколадку «Дейри милк» и пачку жевательных конфет «Чуитс». Когда я расплачиваюсь, продавщица смотрит на меня как-то странно. Наверное, после всех лечебных процедур от меня исходит тусклое свечение, и некоторые люди его видят, точно неоновую лампу, вспыхивающую с каждым моим шагом.
Глазея по сторонам, я бреду к стоянке такси. Я замечаю камеру слежения на фонарном столбе, которая вращается вокруг своей оси, слышу треньканье мобильных телефонов. Я шепчу «Прощайте», — и кажется, будто больница удаляется; тень от платанов заволакивает ее окна темнотой.
Мимо, стуча высокими каблучка, неспешной проходит девушка; от нее пахнет жареным цыпленком. Девушка облизывает жирные пальцы. Какой-то мужчина с плачущим ребенком на руках орут в мобильный телефон: «Нет, черт возьми, я не могу тащить еще и картошку!»
Мы вписываемся в схемы. Включаемся в какие-то моменты. Иногда мне кажется, что, кроме меня, этого никто не замечает.
Мы стоим в обычной для обеденного времени пробке, и я делюсь с таксистом шоколадкой. Он признается, что сегодня работает в две смены, а на дороге, по его мнению, слишком много машин. Он удрученно машет рукой. Мы ползем к центру. — Когда все это кончится? — вопрошает таксист.
Чтобы подбодрить его, я протягиваю ему «Чуитс». Потом набираю Адаму эсэмэску: НАДО ДЕРЖАТЬ СЛОВО.
Погода меняется; солнце скрылось за облаками. Я открываю окно. Холодный апрельский воздух обжигает легкие.
Водитель в нетерпении барабанит пальцами по рулю: — Ну все, встали напрочь!
А мне нравится скопление машин, попытки водителей просунуться вперед, глухое урчание автобусного мотора, вой сирены неотложки вдалеке. Мне нравится ползти по главной улице-так медленно, что я успеваю разглядеть нераспроданные пасхальные яйца в витрине газетного киоска и окурки, сметенный в аккуратную кучку у входа в «Жаренный цыпленок» Я вижу детей со странными игрушками в руках: один сжимает медведя, другой-осьминога. А под колесами коляски возле магазина для мам и малышей я замечаю свое имя. Буквы полиняли, но по-прежнему маячат на тротуаре до самого банка.
Я набираю номер Адама. Он не берет трубку, и я оставляю ему сообщение: Я ТЕБЯ ХОЧУ. Так просто.
На развязке поперек дороги, мерцая синей мигалкой, стоит «скорая» с распахнутыми дверями. Свет мигалки отражается даже в низких облаках. На дороге под покрывалом лежит женщина. — Вы только посмотрите, — произносит водитель.
На женщину глазеют все- люди в других машинах, офисный служащие, выскочившие купить себе на обед сэндвич. Лица женщины не видно, но из-под покрывала торчат ее ноги в колготках. Ступни в туфлях вывернуты под странным углом. Под женщиной собралась лужа темной, как дождь, крови.
Таксист ловит мой взгляд в зеркале: — Поневоле задумаешься, правда? — Да. Все не понарошку. Жизнь и смерть.
У меня горят подошвы; кровь приливает к щиколоткам и бьется в икрах, когда я стучусь к Адаму. Салли приоткрывает дверь и выглядывает в щелку. Меня вдруг охватывает любовь к этой женщине. — Адам дома? — Ты разве не в больнице? — Уже нет.
Она смущается — Он не говорил, что тебя выписывают. — Это сюрприз. — Еще один? — Она вздыхает, открывает дверь чуть шире и бросает взгляд на часы: — Он вернется не раньше пяти. — Пяти?
Нахмурясь, она смотрит на меня: — У тебя все в порядке? Нет. Пять-слишком поздно. У меня может начаться анемия. — А где он? — Уехал на поезде в Ноттингем. Его пригласили на собеседование. — Куда? — В университет. Он хочет с сентября пойти учиться.
Сад плывет у меня перед глазами. — Похоже, ты удивлена не меньше меня.
Я засыпала в его объятиях на больничной койке. Просила «Потрогай меня», и он меня ласкал. Говорил, что любит. «Не смей мне возражать, что это неправда». Он дал мне слово.
Я бреду по дорожке к калитке. Начинается дождь. Чудесный серебристый дождь-будто нити паутины льются с неба.
Тридцать пять
Я срываю с вешалки в гардеробе платье и прорезаю ниже пояса зияющую дыру. Ножницы острые, резать легко: металл скользит, как по воде. На голубом платье с запахом появляется прореха через всю грудь. Я кладу оба платья на кровать, словно пару больных друзей, и разглаживаю ладонь.
Не помогает.
Дурацкие джинсы, которые я купила с Кэлом, мне все равно не подошли, и я отхватываю штанины на коленях. Я отрываю карманы всех своих тренировочных брюк, дырявлю футболки и сваливаю в кучу рядом с платьями.
С ботинками я вожусь целую вечность. Болят руки, я задыхаюсь. Но утром мне сделали переливание, и сейчас в моих жилах бьется чья-то горячая кровь, поэтому я не сдаюсь. Я разрезаю каждый ботинок вдоль. Два жутких разреза.
Мне хочется избавиться от всего. Жить в пустой комнате.
Я открываю окно и вышвыриваю ботинки. Они приземляются на лужайку.
Небо затянуто низкими серыми тучами. Накрапывает мелкий дождик.
Мокрый сарай. Мокрая трава. Ржавеет передвижная решетка для барбекю.
Я вытаскиваю из шкафа всю оставшуюся одежду. Легкие хрипят, но я не останавливаюсь. Я разрываю куртки в клочья; пуговицы разлетаются по комнате. Я режу на куски свитера. От брюк остаются одни лохмотья. Я выставляю ботинки на подоконник и отрезаю у них языки.
Так уже лучше. Я чувствую прилив сил.
Я сгребаю в охапку разложенные на кровати платья. И выбрасываю вместе с ботинками в окно. Они падают во двор и лежат под дождем.
Я проверяю телефон. Ни сообщения. Ни пропущенных звонков.
Ненавижу свою комнату. Все вещи с ней связаны с какими-то воспоминаниями. Фарфоровая вазочка Сент-Айвза. Коричневая керамическая банка, в которой мама держала печенье. Спящая в тапочке собачка, которая раньше стояла на камине. Мое зеленое стеклянное яблоко. Все отправляется на лужайку, кроме собачки, которая вдребезги разбивается о забор.
Я вышвыриваю из окна книги, и они раскрываются на лету, хлопая крыльями страниц, точно экзотические птицы. Страницы рвутся и трепещут. Видео- и компакт-диски перелетают через забор на соседний участок, как фрисби. Пусть Адам после моей смерти ставит их своим новым друзьям из университета.
Одеяло, простыни, покрывало-все летит вниз. Пузырьки с лекарствами, все коробочки с прикроватной тумбочки, шприцевой насос, крем «Дипробейз» для сухой кожи, крем на водной основе. Моя шкатулка.
Я вспарываю диванную подушку, усеяв пол полистиреновыми шариками, и выбрасываю пустую наволочку под дождь. Сад захламлен. Но вещи прорастут. Появятся брючные деревья Вьющиеся книжные кустарники. Чуть погодя я тоже выброшусь из окна и пущу корни в теньке у сарая.
От Адама по-прежнему ни слуху ни духу. Я швыряю телефон через забор.
Телевизор тяжелый, как машина. От него болит спина. Горят ноги. Я волоку его по ковру. Задохнувшись, останавливаюсь. Комната качается. Вдох. Вдох. Ты можешь. Не останется ничего.
Так, телевизор на подоконник.
И вниз.
Он с грохотом рушится на лужайку и взрывается. Осколки пластика и стекла разлетаются во все стороны.
Вот так. Ничего не осталось. Все кончено.