Московский чудак - Бугаев Борис Николаевич. Страница 29

Ни разу его не оставил открытым.

И крепли сомненья в ней, боли; годами они притаились под стеклами синих очков; но – крепились; теперь они встали: пророслою злобой.

4

Никита Васильевич сидел, перекутав колени вигоневым пледом: строчил свой «эссе», подложив под себя неуклюжую ногу, мотаясь пенснейною лентою и веей волос; надувался, чтоб выпустить воздух над строчками фразы; ее перечел, зачеркнул; и, откинув вигоневый плед, он по вздошью похлопал себя, попривстал, – потоптался ногами по коврику; засеменил каракатицей в угол, к плевальнице: сплюнуть.

И – сплюнул.

Во всей обстановке, его окружающей, нюхалось затхлое что-то.

Здесь ветрили форточки; синий скрипел вентилятор, и денно, и нощно; но выветрить припаха все не могли; и дохлятиной сладкой воняло чуть-чуть, – не то трупом, не то мятным пряником.

Грустно оглядывал – то же; все то же!

Большой кабинетище с окнами в крапчатых шторках, со стенами в крапчатых, чуть желтоватых обоях; повсюду – крап черный; и – черные кресла; на них – полосатого канифаса чехлы, – желто-красные, мятые, с чуть темноватыми пятнами, – след от голов, прижимавшихся к спиночкам (головы мылись не часто в профессорском круге); шкафы, счетом пять, с завитыми, резными колонками красного дерева распространяли отчетливо запахи старой рояли.

И – бюсты: Мольера, Грановского [43], Ибсена.

Что еще?

Крокус болезненный, не поливаемый Анною Павловной нынче; сидела в шезлонге у окна; здесь, отсюда она изучала годами в окне изузорины фриза: дантиклы столбов розоватого дома напротив.

Никита Васильевич уселся писать, провисая пенснейною лентою и выводя расцарапочки, напоминающие паучиные лапки; себя, откровенно сказать, преужасно он чувствовал в мыслях: не дома; устроился, как в меблированных комнатах, в них; в той – сегодня; в той – завтра; он сам сознавал как-то глухо (почти в подсознаньи): тома его – просто гостиница; ряд коридоров с дверями, ведущими в комнаты; эта – Кареева [44]; эта – Грановского; Джаншиев, Гольцев [45], Якушкин [46], Мачтет [47], Алексей Веселовский [48] имели еще свои комнаты; он же имел – только собственный сор; поживет и уйдет, насорив.

Тут он встал.

И, разгуливая бурмотуном разволосым, себе самому дирижировал ручкой пера: над листом расцарапок; был в бархатной, черной, просторной толстовке, весьма оттенявшей седины его.

– Так поднимем же, – он бормотал сам с собой, – фу-фуфу… свои головы…

– Выше…

– И с поднятым гордо челом…

– Фу, фуфу…

– Понесем нашу скорбь.

Сочинял он фразистости.

– Что вы бормочете там? – из шезлонга вопросила его Анна Павловна.

Нехотя так отозвался:

. – Пишу… сочиняю…

. – И – ну? – усмехнулась она.

Положила на стол пред собою два синих суровых очка; и глазенки, ученые, строгие, пристальным проискром выбежали из-за нервных приморгов.

– Пишу, – расправлял он клокастый мотальник («мотальником» старым она называла седины его), – что в пространствах российских охватывает беспредельность и веет надеждой на лучшее будущее; так подымем же – я говорю – свои головы выше, – прочел он последнюю фразу, – и с гордым челом понесем…

Тут брошюрное мнение он положил пред собой.

– Это ж мненье не ваше…

– Как так?

– Да Брандес [49] его высказал.

Рот разорвавши, ударилась в пaзевни.

Он ухватился за выжелчень уса, весьма недовольный ее замечаньем; смолчал; но во рту ощутилась безвкусица: задребеденилось как-то; он сам понимал: ничего, ничего не создал, четверть века хвалясь, что схватил он быка за рога, что медведя поймал:

– Дай его!

– Не идет.

– Сам иди!

– Не пускает.

Никиту Васильевича Джаншиев, Гольцев, Кареев, Якушкин поймали, пока он кричал из журналов, что справился с ними; поверили; даже писали об этом; писали о нем в иностранных журналах: Леже [50], де-Вогюэ [51] и Буайе; но он мыслил двенадцатиперстной кишкой, а не мозгом; продукт межвременья – цедил свои мысли часами – по каплям: мензурку.

И их разводил просто бочками фраз.

Он уткнулся в статью и казался себе самому страстотерпцем; пыхтел; вот, украдкой взглянув на часы, он решил, что – пора; неожиданно засеменил каракатицей, чтобы покинуть пропахлую комнату.

– Что вы? Куда вы?

И – капнула шпилькою.

– На заседание.

Едко скривилась:

– Оно не сегодня, а в пятницу.

Тут лишь заметивши, что позабыл он футляр от пенсне, он вернулся к столу, чтоб увидеть, как всем подбородком, вдавившимся в шею, ему показала второй подбородок; ведь – ужас: глядели очки – не глаза; два громадных, почти черно-синих очка стекленело без всякого выраженья.

Что было под ними?

– Не это, а то заседанье.

Она усмехнулась: обидно, жестоко и мстительно:

– Знаю, какие у вас заседанья… Быть может, с Агашею вы заседаете там…

Не оспаривал этот смешочек, но око – загасло; и, сжав кулаковину, снова разжал: поклокочить повисшее грустно кудло (с него перхоти сыпались); и провопив двумя оками, каратышом потащился вторично к плевальнице: сплюнуть.

И – сплюнул.

– Какая Агаша! Агаша – служила; и все тут.

– Служила еще неизвестно чем.

– Сами ж держали ее… И притом это было лет десять назад.

Он боялся ее лютой ревности; пал в свое кресло: и пал в закатай кудрявые фраз; тут возъятием глаз над мешками, подобными мощным отаям свечным, он откинулся, великолепно ладони воздев над собой, в этой позе напомнивши Лира, которого он очертил лет уж тридцать назад в обозренье журнала: «Артист».

И покинул пропахлую комнату.

***

Вскрыла: подобранным ключиком: ай! И – припадок удушья; едва с собой справилась.

Первая мысль: ей, как Норе, уехать из дома; вторая: как Элле Рентгейм [52], здесь остаться, чтоб мстить. Элле, или?…

Запуталась в Ибсене.

В ящике были: во-первых, одиннадцать стихотворений Никиты Васильевича, адресованных некой «Сильфочке»; был и двенадцатый. «Сильфочке» же посвященный игривый стишок (не стала читать); прочитала четыре строки; вот они:

Захотелось мне немножко
Черной самородинки:
И целую я у крошки –
Усик черной родинки

Во-вторых: извлекла она ряд продушенных записочек, в мило-наивных лазурных и в темно-лиловых конвертах: признанья в любви, обещанья свидания, воспоминанья о ласках; и тоже стишочки.

Как семенем, сея
Надеждой драгою, –
Ты шествуешь, вея
Седою брадою.
Я сердцем откроюсь
Любовному зною;
В седины зароюсь
Твои: головою.

За подписью «Сильфа».

Событие это стряслось, как удар.

5

Вот он вышел в переднюю с гладко расчесанной белой кудреей волос, в сюртуке; свою ногу протягивал в каменный ботик.

Прислуга стояла с распахнутой шубой.

Из двери просунулась в спину ему голова Анны Павловны блеклой сваляшиной желто-зеленых волос, распылавшись щеками, ушами: она – почернела (взлив крови к виску); громко капнула на пол железною шпилькою; друг перед другом стояли с таким напряженьем, как будто они ожидали, кто первый повалится вниз головою в открытую падину.

вернуться

43

Грановский Тимофей Николаевич (1813-1855)-русский ученый и общественный деятель, профессор всеобщей истории в Московском университете.

вернуться

44

Кареев Николай Иванович (1850-1931) – русский буржуазный историк и публицист.

вернуться

45

Гольцев Виктор Александрович (1850-1906) -русский журналист, публицист, критик, редактор журнала «Русская мысль».

вернуться

46

Якушкин Иван Дмитриевич (1793-1857) -декабрист, видный член Северного общества, материалист и атеист.

вернуться

47

Мачтет Григорий Александрович 1852-1901) – русский писатель.

вернуться

48

Веселовский Алексей Николаевич (1843-1918) – русский историк литературы.

вернуться

49

Брандес Эдвард Карл (1847 -1931) -датский драматург

вернуться

50

Леже – профессор русской словесности в Париже.

вернуться

51

Вогюэ Мелькиор де (1848-1910) – французский писатель и критик, автор работ о русской литературе.

вернуться

52

Нора, Элла Рентгейм – героини драм Г. Ибсена.