Трезвенник - Зорин Леонид Генрихович. Страница 24
— Вор! — повторила Асмик. — Вассак!
Сирануш объяснила, что это слово означает по-армянски «предатель». В шелковой пери таилась пантера. Бесспорно, неведомый мне Паганини затеял опасную игру.
Мало-помалу воспоминания, преобразившие на глазах мою элегическую хозяйку, ее отпустили, и к ней вернулось доброе расположение духа. Вновь стреловидные опахала прикрыли дымчатые глаза и каждый жест стал царственно томен. Она не спеша отправляла в свой ротик нежно алевшие зерна граната.
Я следил за ее точеной рукой и, не сдержавшись, сделал признание: эти музыкальные пальчики, розовые, как туф Еревана, вызывают эстетический трепет.
Она сказала:
— Верю вам на слово. Я там была лишь на гастролях.
Я умолчал, что не был там вовсе.
— В Москве родилась и в Москве живу, — сказала она не то виновато, не то выражая покорность судьбе, — естественно, когда не в поездках.
— Она себя загонит, загонит, — горестно выкрикнула Асмик, — то на Камчатку, то в Аргентину. Всем нужна, ее рвут на части.
— Ешьте, ради Бога, гранат, — предложила мне прекрасная странница, — плод граната есть символ неподдельного чувства, цвет граната — цвет женского начала. Так утверждают на Востоке.
Я спросил, не потому ли она в красном платье? Она кивнула, и вновь я услышал звуки флейты:
— Да, это мой любимый цвет.
После чего взяла банан. Я с интересом следил, как долго она оглаживает его своими сумеречными зрачками, прежде чем вонзить в него зубки. Я был убежден, что фаллический образ этого фрукта в ней пробудил волнующий ее тайный мотив. И тут я почувствовал встречный взгляд. Ее полусонные очи вспыхнули. И снова я ощутил уверенность: она догадалась, о чем я думаю. Многозначительная усмешка вспорхнула на ее спелые губки — меж нами возникла смутная связь.
Я сказал, что обдумаю ее дело. Через несколько дней я ей позвонил и сказал, что в неизбежном процессе ее интересы разумней доверить весьма искушенному специалисту, занимающемуся авторским правом. Я с удовольствием ощутил, что Сирануш разочарована.
— Рубен Ервандович мне сказал, что вы лучше всех специалистов.
Я ей ответил, что очень польщен, но в каждой сфере всегда существует свой чемпион, свой главный дока, съевший в ней целую стаю собак. И у меня есть такой на примете. Я отдам ее в надежные руки.
— Слишком легко вы меня отдаете, — пропел флажолетовый голос флейты. — Я вижу, что я вам не понравилась.
Я ей сказал, что ее близорукость меня удивляет и удручает. Все обстоит как раз напротив. Это одно из обстоятельств, хотя, разумеется, не решающее, почему я призываю другого. Юрист на своем боевом посту должен иметь холодную голову.
— В таком случае я буду надеяться, — проворковала Сирануш, — что наша встреча была не последней.
Само собой. Подобный финал отнюдь не входил в мои намерения.
Я свел ее с «узким специалистом», которого знал со студенческих лет. Он сказал, что дельце — с явной гнильцой, темное, муторное, унылое (это я и сам понимал), но, если мне нужно, он не откажется.
Несколько раз мы с ней перезванивались, потом я снова был приглашен. У замшевой Сирануш, как я понял, было не так уж мало поклонников, но я полагал, что их оттесню. Она уже побывала замужем, и ей, должно быть, не слишком сложно определить, кто чего стоит. Я помнил этот пристальный взгляд, когда она меня изучала, точно готовясь со мной расправиться так же, как с початым бананом. Но помнил я и лезгина Панаха, который был слишком нетерпелив. Поэтому я не жал на педали и лишь на исходе второй недели признался ей, что покойная мама меня неустанно остерегала от армянок московского разлива.
Сирануш сказала с томной улыбкой:
— Ваша мама абсолютно права. Григорианство в Москве неизбежно смешивается с византийством.
Какова? Впрочем, она добавила:
— Но ваше дело небезнадежное.
Я ей сказал, что рад это слышать, хотя фраза эта больше приличествует юристу, поддерживающему клиента. Однако я сам нуждаюсь в поддержке и принимаю ее заявление со всей подобающей благодарностью.
Я побывал на ее концерте. Нельзя сказать, что я был меломаном, тем более — фанатиком скрипки. Но я без усилия слился с залом. Не было никаких сомнений: здесь каждый чувствует то же, что я. И осознав это, я испытал странную и смешную ревность. Неужто все эти пришлые люди считают, что между ними и мною нет разницы? Это уж просто наглость!
С трудом я пробился к ней в артистическую. Узкая неуютная комната изнемогала под грудой букетов. Пахло цветами, пахло духами, помадой, румянами, старой мебелью — банкетками, пуфиками и креслами. Порхали улыбки, порхали слова. Я вел себя несколько по-хозяйски, даже сказал одному почитателю, что концертантка утомлена, пора бы ее отпустить на волю.
Она разрешила себя проводить. После триумфа ей было трудно остаться одной, как я и предвидел. Душа ее была переполнена — и музыкой и хмелем оваций. Ей нужно было все это выплеснуть, мое присутствие было кстати.
Она предложила мне поужинать. Я молча покачал головой. Она приготовила кофе с ликером. Я взял чашечку, не проронив ни звука. Она спросила, почему я молчу. Я вздохнул. Она мне тихо напомнила чье-то неглупое изречение: «Молчание
— опасная бездна». Я призвал на помощь Марину Цветаеву:
— «Вы думаете, любовь — беседовать через столик?»
— Ах, так дело дошло до любви? — осведомилась Сирануш.
Я сказал, что этой насмешки я ждал. Но приму ее спокойно и кротко. Я не выпрашиваю любви. Недаром другой поэт написал: «Я сам люблю и мне довольно».
Она пожала хрупкими плечиками:
— Очень жаль, если этого вам довольно.
Только это и надо мне было услышать. Я барсом ринулся на Сирануш, чашечка с недопитым кофе свалилась на шекинский ковер. На нем же мы спалили мосты и исполнили увертюру.
Ночь эта не была истребительной, вальпургиевой, дерзновенно вакхической, и все же она осталась памятной, не затерявшейся среди прочих. Было особое очарование в том, как она струилась в объятиях, легкий прохладный ручеек, не иссякавший при всей своей щедрости. Не скрою, я был весьма утешен таким слияньем струны и смычка. Она оказалась похвально отзывчива — мне было даровано право на поиск и право на свободный полет.
У нас была жаркая весна и еще более жаркое лето. Мне даже почудилась пани Ярмила. Но прошлое скорее окликнуло, чем обожгло — ничего удивительного, промельтешило двенадцать лет. Где ты сейчас, мое пражское чудо? Неужто все еще рядом с тобой великий писатель чешской земли? Могу представить, как он раздулся и утвердился в своем величии.
Сирануш словно прочла мои мысли. Она спросила:
— Ты вспомнил женщину?
Но я не пожелал исповедаться.
— Нет, вспомнил я одного писателя. Вернее, он был назначен писателем.
— И чем он подействовал на тебя?
— Тем, что поверил в свое назначение.
Она засмеялась.
— Да, так бывает. В нашей среде это тоже случается. Люди вдруг начисто забывают, что это игра, у нее — свои правила. Их награждают, они отрабатывают. Можно сказать — честная сделка. А они ни с того, ни с сего вдруг требуют уже не только официального, но и общественного признания.
Она была умненькая особа. Я удовлетворенно кивнул.
— И в этом случае то же самое. Нунуша, ты радуешь мое сердце.
— Но почему о подобной прозе ты думал с такой поэтической грустью?
— Несовершенство рода людского всегда меня огорчало, любовь моя.
Она обиженно замолчала. Но уже ночью, устало потягиваясь, прижавшись щечкой к моей груди, промурлыкала:
— Ты со мной неоткровенен.
Я отозвался:
— Как ты, Нунушенька.
Она проявила благоразумие и соскочила со скользкой дорожки. Не раз и не два я ощущал, что она многого не договаривает. Но я никогда не лез к ней с расспросами. Не спрашивал ни о бывшем муже, ни о других моих предшественниках. Тем более, я совсем не рассчитывал на обстоятельный рассказ.
Я осведомился, как продвигается ее процесс — Сирануш сказала, что дело идет ни шатко, ни валко, то уезжает он, то она, два раза судебные заседания отменялись ввиду неявки ответчика, один раз из-за неявки истицы. Но осенью все, конечно, решится.