Забвение - Зорин Леонид Генрихович. Страница 12

Он прикладывает палец к устам. Он останавливает вандала.

— Если что и совершенно, то мозг.

Стоило посягнуть на святыню, и Тимотеус преображается. Доктор Чехов уходит в тень и уступает место трибуну. Впору просить о снисхождении. Вотще! На мою обреченную голову обрушивается вал информации. Но это не лекция просветителя. Я слушаю проповедь миссионера.

Уже в мои первые посещения, когда он говорил о деменции, которая меня ожидает, о потере когнитивных способностей, в голосе его прорывалась эта ораторская патетика. Казалось, что собственное всеведенье его возбуждало, почти независимо от содержания монолога. В суровые древние времена гонец, приносивший дурные вести, не знал, останется ли в живых. Но Тимотеус был в безопасности, и только скорбный удел пациента несколько умерял его жар.

Но нынче — речь о тайне и таинстве, которым он посвятил свою жизнь. Понятно, что он гарцует и скачет, как иноходец без узды. Я узнаю, что число нервных клеток в мозгу исчисляется миллиардами уже при рождении человека. И что их чувствительные ядра легко воспринимают сигналы от всех рецепторов — кожных, зрительных, вестибулярных и слуховых.

Он просит меня представить себе поверхность обоих моих полушарий, разграниченных спайками нервных волокон. Эта поверхность и есть тот слой нашего серого вещества, которым мы привыкли гордиться. Его-то и называют корой.

В этом духе он изъясняется долго. Нужды нет, что его аудитория — это один-единственный слушатель, приговоренный им к высшей мере. Пока есть время, изволь припасть к божественному сосуду разума.

Он погружает меня в поток милитаризованных образов. Идет война за жизнь человека. Со дня его появления в мире все силы тьмы атакуют хрупкий, еле мерцающий светлячок. Но есть Верховный Главнокомандующий, руководящий этим сражением. Оно продолжается десятилетия. Вам ясно, что я имею в виду? Многозначительная пауза.

Вернемся же к серому веществу. Кора — наша крепость, она — разветвленная и глубоко эшелонированная система всей нашей обороны. Стоит нарушить функции панциря, и наше сознание беззащитно. Нельзя извлечь из него мотивацию, определяющую действие.

Внимание! Это не только ода, не только гимн коре и подкорке. Мой слуховой рецептор на стреме. Сказанное о мотивации прямо относится ко мне. Мой светлячок не сумеет найти ее. Это и станет приходом мрака.

Меж тем громовержец не унимается. По биотокам мозга, оказывается, можно составить портрет испытуемого, психологический портрет. Следует яркая классификация темпераментов, — нет сомнения, по этой схеме я — меланхолик. Трагически слабая реверберация и возбуждения, и торможения.

Впрочем, об этом я сам догадывался. Могу зато представить свой шок, если бы я вдруг оказался перед воссозданным по биотокам портретом некоего Головина.

Спокойствие, мой бедный Алеша. Прочитан же геном человека. Сезон тотального декодирования. Все извлечено на подмостки. Допустим, станет меньше одной самодостаточной монадой. Право, беда не велика.

Проявим бесстрашие и взглянем.

Итак, с виртуального холста взирает на меня господин, чей облик запечатлел его качества. Тайное становится явным.

Отменный характер. Боязнь страдания, брезгливость, граничащая с абсурдом. Общение злит, а общность не сплачивает. Чужой средь своих и всюду не свой. Твоя отгороженность всех обманывала и заставляла подозревать в тебе скрытую силу, магнит, загадку. А лидерство тебе подходило так же, как корове седло, и нужно было, как бляха на лацкане, как все эти сидельцы в президиумах — от них поташнивало в желудке.

И вместе с тем твоя одинокость, которую ты берег и стерег, пуще всего тебя тяготила — безвыходность жизни вне соответствий, в которой ни с чем ты не совпадал! В особенности и в первую очередь — с негласным кодексом абсентеиста. Он оказался не по зубам.

Вполуха я слушаю песнь во славу этого странного комочка, прячущегося под моей оболочкой и от которого я завишу. Если бы я был прост и бесхитростен, жил по естественным и немудреным законам первой сигнальной системы! Но я — человек второй сигнальной, и каждое слово розоволицего меня физически добивает. Что делать, еще Сократ поведал: есть низшая форма души животных, твою же душу обременяет ее «мыслительная сила». Терпение! Господин Головин вскоре превратится в животное. Тогда ты избавишься от нее.

Практически в быту я довольствуюсь только оперативной памятью — впрочем, она стоит не меньше словесно-логической и получаса ей уже много — она бастует. Тимотеус мне однажды сказал: это называется шперунг. По-нашему говоря — закупорка.

При этом мозг — и не только мой, меченный жребием, прокаженный — почти не задействован, денно и нощно трудятся несколько подразделений, все остальные структуры безмолвствуют, дремотствуют, будто в анабиозе.

— Но почему же? Какого черта?

Вдруг, вопреки своей недостаточности, я ощущаю сильную злость — «реверберация возбуждения» на сей раз срабатывает отчетливо.

— Если мой бедный механизм выходит из строя, то пусть он мне выделит частичку своей неразбуженной массы.

Разводит руками.

— Осторожней. Мозг иногда подает сигнал: «Дети, не играйте с огнем!» Что вам известно о пирокинезе?

Он вновь в состоянии инспирации:

— Мы носим в себе спящий вулкан: лучше не трогать — он может извергнуться и сжечь нас дотла. Не символически. Надо понять: во власти мозга создать концентрацию энергии, причем на уровне термоядерной, способной привести человека к смертельному самовозгоранию. Вот что такое пирокинез.

И после паузы добавляет:

— Это сродни Большому Взрыву, образовавшему Галактику. Поэтому еще не известно, нужно ли задействовать мозг во всей его потенциальной мощи. Выведи медведя из спячки, и он возбудится. Причем по-русски: бессмысленно и беспощадно. Вы меня поняли?

Как не понять. Бессмысленно домогаться смысла. Тем более что пощады нет.

Он доволен произведенным эффектом:

— Но, к счастью, Верховный Главнокомандующий все знает и все предусмотрел.

Неожиданно для себя самого я еле слышно произношу:

— В чем причина, что это случилось со мной?

Слова эти, а еще вероятней — мой голос, несколько притормаживают его алармистское вдохновение. Грустно вздыхает:

— Амилоид. Бурно откладывается в клетках.

Про амилоид я уже слышал. Мой роковой измененный белок. Однажды, подонок, он сбился с пути.

Я прерываю объяснение:

— Не спрашиваю вас — отчего? Я сейчас спрашиваю — за что?

Рокочет, словно гипнотизер:

— Держите себя в руках. Вы — справитесь.

— Я справлюсь. Можете не сомневаться. Не так уж я дорожу тем, что было.

Целитель отечески улыбается:

— Вот и славно. И совсем будет славно, если вы себя в этом уговорите.

Снова во мне закипает злость. Да понимаешь ли ты, чудовище, какое жало в этой ухмылочке: «если себя уговорите»?! Ты отнимаешь у меня мое последнее утешение, стоившее мне стольких усилий, — уверенность, что цена забытого окажется не такой уж громадной. И ты еще хотел притвориться наперсником, братом, духовником! И как это я не заметил раньше над розовым профессорским ликом твой безмятежный, твой глупый лоб!

Он что-то почувствовал и бормочет:

— Если решитесь и пожелаете, сделаем вам биопсию мозга. Так сказать, для очистки совести.

— Нет, — говорю я, — не пожелаю.

На улице я беру себя в руки, как он и посоветовал мне. Не надо было давать слабину, не стоило задавать вопросов, а уж винить Тимотеуса в черствости — и вовсе зряшное переживание. Кудахтать над каждым своим больным — не хватит никакого здоровья. Я справлюсь. Он меня образовал. Теперь я знаю, что существует «улыбающаяся депрессия».

В сущности, я вовсе не пыжился. Чем дорожить? Представим себе, что я — Микеланджело Буонарроти, стесываю с мрамора лишнее. Только начни — и не остановишься.

На миг представляю себе свой мозг не скопищем странных всесильных волокон, в котором, как в проруби, бултыхается заветное серое вещество, а этою самой мраморной глыбой, от которой откалываются куски моей памяти, один за другим, один за другим. Туда вам и дорога. Аминь.