Забвение - Зорин Леонид Генрихович. Страница 9

8

О том, что наш факультет справляет свой юбилей, я был извещен. Но не придал большого значения столь замечательному событию. Знал, что никуда не пойду. Давно я понял, что всякое м н о ж е с т в о, любое скопление людей действует на меня, как уксус. Я сразу же тускнею, скукоживаюсь, сперва испытываю уныние, потом — невыносимую скуку. Что это значит — и сам не ведаю. Возможно, это просто отрыжка сходного с лагерем муравейника с его демонстрациями, собраниями, с его стремлением сделать тебя неотличимым от прочих молекул, с его интересом к твоим сновидениям, а еще больше — к твоей бессоннице. Возможно, что это страх толпы — не увернешься, и затопчут.

Но есть и новые обстоятельства. В сущности, это последний шанс увидеть тех, кто был твоим прошлым. Все-таки, что ни говори, была компания, и она сравнительно долго блюла обрядовость студенческой бескорыстной спайки. Потом бескорыстие убывало и однокашники превращались в однокорытников. Каждый по-своему. Кому-то компания добавляла уверенности — тебя подопрут, кого-то, как Виктора, утверждала в сознании собственной порядочности — паря в немыслимой вышине, не обрывает старые связи. Кто-то хотел себе внушить, что молодость еще не исчерпана. Все хорохорились и топорщились, вели чувствительные беседы, раз в год собираясь на общий обед. Иной раз являлся даже Виктор, что вызывало общий подъем, все заверяли его в своей преданности, он разрешал себя обожать.

Все расслаблялись (по слову Безродова), битва, как пахарь, отдыхала. Ребятки, братцы, братки, браточки, как славно мы держимся друг за дружку.

Пусть я был сдержанней остальных, мне эта сдержанность прощалась, хотя иной раз меня журили: «Ты же среди своих, Алеша, кто у тебя есть, кроме нас?». На самом деле им даже нравилось, что я не тороплюсь расстегнуть последнюю пуговицу, а еще больше нравилось требовать от меня, чтоб я наконец реализовался и оправдал их ожидания.

Витало неопределенное чувство, оно объясняло общность людей несхожих, даже несовместимых. Лучше всего его выражало томное южное слово «симпатия», пахнувшее рахат-лукумом и прочими восточными сладостями.

Теперь, когда эти игры закончены, когда мы уже давно существуем на разных орбитах, годами не видимся, было рискованным предприятием явиться на официальный праздник, полюбоваться на старые стены и поглядеть на пожухших людей. Но я повторил себе: будь мудрее, это не только торжественный смотр, это твоя последняя встреча, твое последнее рукопожатие.

Прощание. Я иду проститься с тем, что принято называть порой ожиданий, иду проститься со всеми ее колдовскими приметами. С летними сумерками, с застольями, с порханием слов, с ее неведеньем, с заботами, ставшими смешными, с надеждами, опасными тем, что иногда они могут сбыться (однако кто ж это мог понять?). Иду проститься. Черт побери! Должны же быть у меня свои призраки.

Я сделал все ритуальные жесты — лирически странствовал по коридорам, распахивал двери аудиторий, прошелся по всем лестничным маршам — я добросовестно постарался не упустить исторических мест, связанных с неким Головиным. Я не рассчитывал припомнить то, что со мной здесь происходило, но я надеялся — хоть отчасти! — хоть краешком ощутить, что я чувствовал. Если не хочет откликнуться память, быть может, отзовется сердчишко?

Но не отозвалось, не забилось. В аудиториях и коридорах мелькали незнакомые лица, да я и знакомых не узнавал. В особенности наших юристок. Долгая неусыпная вахта на страже закона и правоохраны даром для женщины не проходит.

Я, разумеется, опоздал. Официальная часть завершилась (если она вообще была), пришедшие разбились на группы, на стайки, на пары — как говорится, по интересам и тяготению. За импровизированными столами провозглашались звонкие здравицы. В поисках лучшей точки обзора я прислонился к ближней стене — в этот же миг меня окликнул лысеющий пухлогубый шатен с рытвинами на влажном челе.

Мне выпала тяжкая минута. Не сразу я понял, что это Виталий, не сразу сумел назвать его имя. Господи, что со мною творится? Он не звонил мне больше двух лет, но это, конечно, не объяснение. Стало и душно и страшновато — разумеется, я не подал вида. Ну вот, наконец — признал и вспомнил и ощутил твердь под ногами. Я дружески потряс его плечи.

Мое очевидное замешательство Виталий истолковал по-своему.

— Прости меня, я, конечно, свинтус. Все собирался и не собрался. Не представляешь, как я издерган.

То, что я тоже мог прорезаться, даже не пришло ему в голову. Он мог ликовать, мог падать духом — космос вращался вокруг него, и он направлял движение звезд. Тем лучше. Мне не придется каяться.

Мы уединились в сторонке, я выслушал огненный монолог, облитый горечью и злостью. Жизнь гнусна и несправедлива, в ней торжествуют одни скоты.

Черт догадал его родиться с умом и душою в этой стране.

Истинно пушкинская досада. Я попытался его утешить:

— С умом и душою везде непросто.

Он благодарно кивнул и расширил географию своей обреченности.

— Ты прав, в этом мире порядочным людям нечего делать. Хочется спрыгнуть. Теперь я вижу, как был ты прав: всегда — одной ногою за дверью.

Он сардонически усмехнулся.

Выяснилось, что он попал в малоприятную ситуацию. Сразу две фирмы, которым Виталий обеспечивал юридический панцирь, треснули одна за другой. Он проиграл в арбитражном суде два процесса и свою репутацию.

— Сделали крайним, как ты понимаешь. Я, видишь ли, виноват — понадеялся, что сохранились честные люди. Да, разумеется, — ихтиозавр, верящий, что право есть право и что в основе его — мораль. У оппонентов все было схвачено — и в аудите, и в арбитраже, — я для них мамонт, юрский период. Не взяткодатель и сам не взяточник. Естественно, тут некуда деться.

Несчастья внесли в его ламентации обычно не свойственную ему философическую ноту.

— У наших сограждан во все времена отношения с законом не складывались, — улыбка гонимого идеалиста вновь дрогнула на пухлых губах. — У тех, кто жил, и у тех, кто жив. Для них в самой идее закона есть нечто порочное — генетически не готовы к ограничению. Не воспринимают его.

Я заверил Виталия, что готовы. Всегда готовы. Как пионеры. Воспринимают. Пусть лишь при этом ограничение опирается не на закон, а на беззаконие. Всего и делов-то. Даже не требуется тираническая модель. Сойдет и непотический смрад.

Я не сумел его успокоить. Он удрученно махнул рукой.

— Сам не пойму, когда было лучше. Бедный Володька погиб под колесами. Теперь, бывает, ему завидуешь. Немного радости, если колеса переезжают тебя ежедневно. Так обойтись — по-хамски, по-скотски — с юристом моей квалификации! Имеющим знания, звание, опыт! Только за то, что он не мошенник, за то, что он нравственный человек. Ну, что же, все верно, я не играю по вашим правилам, я не умею переступить через себя.

Почти без паузы он осведомился:

— Ты видел Валерия? Он — здесь.

— В самом деле? А почему ты не с ним?

Он с чувством сказал:

— Не научился общаться с богатыми людьми.

Он сообщил, что дела Валерия идут все круче. Уже давно он бросил космическое право. Сначала занимался консалтингом, теперь — процветающий предприниматель. Виталий обратился к нему, но на дворе — другие нравы, другие пословицы и поговорки. «Старый друг лучше новых двух»? Как бы не так! Наоборот. Товарищество упразднено за ненадобностью. «Ты сам понимаешь, дружба — дружбой, а дело — делом…» Как тебе нравится?

— Мне не нравится, — сказал я лояльно.

Он пламенно пожал мою руку. И с благодарностью, и с болью.

— Я не сомневался в тебе. Видел бы ты его компаньона. Только посмотришь на эту ряху, на эту веснушчатую задницу, и сразу понятно, что уж на ней ни одна тучка золотая не ночевала. Не тот утес.

— Боюсь, ты не к месту вспомнил поэта, — вздохнул я, — очень даже возможно, что золотая, как раз, ночевала. И не одна.

Эти слова подействовали на него возбуждающе. Боль уступила место протесту.