Имидж старой девы - Арсеньева Елена. Страница 18
Да и в сердце – только он.
Любовь – самое жестокое и безрассудное, что есть на свете. Потому что любишь человека не за что-то, а вопреки. Рассудку вопреки, наперекор стихиям! Мне надо думать о жизни, о семье, о детях, о том, чтобы укачивать не племянницу, а свою родную дочь, мне надо думать о том, что девушке под тридцать негоже терять голову от красивого мальчишки, в котором только и есть, что сногсшибательное обаяние, волшебная легкость движений (и легкость мыслей, как я полагаю, ибо мой избранник, боюсь, не отличается ни умом, ни сообразительностью, ни интеллектом!) да черные глаза – самые красивые глаза, которые я видела в жизни.
Ну и что?! Разве это причина, чтобы зациклиться на нелепых, несбыточных мечтаниях? Да он на меня и не взглянет никогда. Сестрице моей пакостной, ничуть не сомневаюсь, удалось бы привлечь внимание Кирилла. Она у нас девушка оторви да брось. В отличие от меня – унылой зануды, у которой все всегда было разложено по полочкам. И вот – сбилось, пошло вкривь и вкось из-за ненужной, неосуществимой, несбыточной любви…
Встреть я Кирилла, когда мне было восемнадцать-девятнадцать-двадцать, я бы на него и не взглянула бы. Нет, конечно, взглянула бы – но не более того. В юности я презирала таких вот девчачьих кумиров, я была девушка многоумная, занятая учебой, думала только о будущей карьере – ну и о близняшке, с которой я тогда только-только познакомилась и еще надеялась, что мы и впрямь сможем стать близкими людьми. Чтобы понять: это невозможно! – потребовалось почти десять лет… За эти годы душа моя расточилась на сестру, как некое богатство – на неблагодарных нищих. И безрассудная любовь к Кириллу стала для меня лекарством.
Очень действенным. Очень благотворным. И таким сильным, что теперь я погибаю от того, чем вылечилась!
Ну да, ведь разумные люди принимают любовь в гомеопатических дозах. А я нырнула в нее с ручками и ножками, пила взахлеб. И вот вам результат…
Между прочим, я уверена: если бы эти мои терзания стали известны каким-то знакомым и друзьям, меня мало бы кто понял. Люди ведь способны поверить только в те чувства, которые испытывали сами. Или в сходные с ними. Именно поэтому почти никто не верит в смертельную любовь, ведь это – удел немногих. Избранных несчастных счастливцев. Или счастливых несчастных? Большинство сказало бы, что я с ума от дурости схожу. Казалось бы, живи да радуйся, одинокая, богатая, независимая. Нет же – выдумала себе страдание!
Кстати, а ведь я и в самом деле довольно богата – благодаря благословенной Элинор. А вот Кирилл, насколько мне известно, перебивается с пятого на десятое, хоть и крутится на двух работах: за институт надо заплатить, одеться, родителям помочь. Оно и понятно! Денег всегда мало! А у меня они есть… Может быть, этим я могла бы прельстить его, упаковавшись в злато-серебро, вернее, разноцветные бумажки. Предложив в изобилии гарнир, который куда ценнее основного блюда!
Мысли бегут, струятся, глаза незряче смотрят на разноцветные экраны компьютеров, а руки привычными движениями покачивают дремлющую Лизоньку. При этом я что-то такое мурлычу, сама не знаю что, прислушиваюсь к своему осипшему голосу:
– Баю-баюшки-баю, баю крошечку мою. Баю-бай, баю-бай, поскорее засыпай… – и то же самое по новой, опять и опять.
Это все, на что я способна в четвертом часу утра. Петы-перепеты – и не по одному разу! – нормальные колыбельные вроде «У кота ли, у кота колыбелька золота», любимые песни типа «Все перекаты да перекаты, послать бы их по адресу!», классика «Спи, дитя мое, усни, сладкий сон к себе мани!» – и даже переложенные на тот же баю-баечный мотив «Доктор Айболит», «Сказка о глупом мышонке» и английские народные песенки в переводе Маршака. В какой-то умной воспитательной книжке я недавно вычитала, что ребенок реагирует не столько на шум, сколько на отсутствие привычного звука. Например, он может спать при громко говорящем телевизоре, но проснется, едва настанет тишина. Очень жизненное наблюдение! Ненаглядная малявка спит только под звуки моих песнопений. Стоит мне умолкнуть, чтобы перевести дух, как она открывает свои хорошенькие глазки и смотрит на меня с таким видом, будто сон и она – понятия несовместимые. Вот уж правда, что сна – ни в одном глазу! И как бы даже устраивается поудобнее на моих руках с нетерпеливым выражением: «Ну давай, пой дальше!» И я пою… Лизок медленно заводит глазки… Я пою и покачиваюсь у окна с ноги на ногу, будто проделываю такую тренировочную танцевальную штуку: в самбе она называется бонсинг. Колени мягкие – прямые, мягкие – прямые… Ну, хоть ноги подкачаю во время этих бессонных ночей.
– Ай баю-баю-баю, баю крошечку мою!.. – почти беззвучно бормочу я, качаюсь и смотрю на компьютеры в окнах напротив. Они светятся разноцветными заставками, которые я уже выучила наизусть. Вот в этой комнате две ярко-синие, одна красная, две зеленые, одна желтая и одна коричневая. То есть рисунок заставок мне, понятное дело, не виден, я различаю только яркие пятна. А в другой комнате все пять заставок синие с маленькими красными вкраплениями. В соседней, самой большой, – желтых шесть, красных две, синих две, зеленых одна… Стоп! А где зеленая? Непорядок, ребята. Не вижу зеленую! Неужели перегорел компьютер? Или его выключили? Или вовсе убрали?
Радуясь хоть какому-то развлечению, вглядываюсь в комнату. Нет, все в порядке. Компьютер стоит на месте, он не выключен, просто заставка сменилась. Теперь по темному экрану пробегает белое прямоугольное окошечко. Вверх-вниз, вверх-вниз. Нет, не так. Вверх, вверх, вниз-вниз-вверх… Вверх, вверх, вниз-вниз-вверх…
Мне смешно, потому что это окошечко загорается в ритме танго: слоу, слоу, квик-квик-слоу – медленно, медленно, быстро-быстро-медленно. Симпатичная новая заставка. И смотреть мне на нее гораздо веселей, чем просто на разноцветные пятна.
Как танцует танго Кирилл!.. Вообще в танце это совсем другой человек, не тот, кто строит глазки всем особам женского пола подряд и вовсю дурачится, забыв о своем ранге учителя. В танце он даже и не человек вообще, а эмоциональный вихрь, воплощенное движение, сама душа танца!
В принципе, мне, с моей страстью все раскладывать по полочкам, все разлагать на составные части и осмысливать, понятно: узнай я его ближе, разочаровалась бы в нем. Почти наверняка! Но вот в чем штука: я не хочу этого разочарования. Не хочу знать о нем ничего плохого! Одна мечта – снова и снова кружиться в этом вихре чувств: слоу-слоу, квик-квик-слоу…
И дело даже не в моем желании или нежелании. У меня нет никаких шансов узнать его поближе! Наоборот – обстоятельства, словно нарочно, сложились так, что я должна держаться от него как можно дальше. Не встречаться с ним никогда! Идеальный расклад – он в одной стране, я в другой.
Я покрепче прижимаю к себе Лизоньку и пытаюсь удержать эти дурацкие слезы, которые, как всегда, тут как тут, стоит мне только начать думать про Кирилла. Но они никак не унимаются, они текут и текут быстро-быстро, квик-квик, и в них расплываются разноцветные экраны за окном. Я еще успеваю увидеть, что тот экран, на котором в ритме танго мелькало белое окошечко, вдруг осветился весь, по нему стремительно побежали какие-то полоски, может быть, столбцы текста, а может, и помехи, – а потом все это окончательно расплывается перед моими глазами.
Несколько минут я судорожно рыдаю, пытаясь не всхлипывать и давясь слезами, вытирая щеки то об одно, то о другое плечо, чтобы слезы не капнули на лицо Лизоньки. Потом до меня доходит, что она спит – и крепко спит… Наконец-то!
Невесомо, стараясь не ступать на скрипучие паркетины (я их знаю наперечет!), добираюсь до ее кроватки. Маленький беленький шатер с шелковыми розочками наверху. Осторожно укладываю кроху на большое махровое полотенце (моя придумка: чтобы ее не будило прикосновение остывшей простыни), сворачиваю его на манер конвертика, а сверху – легонькое байковое одеялко, привезенное из России. Фром Раша – и правда что виз лав! Западная цивилизация не изобрела ничего теплей, легче и уютней этих наших примитивных одеялок. Все мы под ними спали, все под ними грелись. Хотя видок у него довольно убогий. Честно говоря, только природная тактичность помешала Морису вытаращить глаза при виде моего подарка. Но Лизок не имеет ничего против этого тепленького совкового пережитка. Видимо, и Морис решил считать одеялко антикварным, потому и обошелся без комментариев.