Последняя Ева - Берсенева Анна. Страница 45
Все его тело задрожало, забилось, когда Надины губы коснулись его груди.
– Ох, моя коханая!.. – прошептал Адам. – Как добже мне с тобою, Надечка моя коханая…
Это были простые слова, он повторял их снова и снова прерывистым шепотом, но каждый раз, когда они срывались с его губ, они казались Наде новыми, никогда прежде не слышанными.
Больно ей не было, но немножко мешало то, что она чувствовала его движения между своих ног; гораздо приятнее были поцелуи и прикосновения. Но ведь, наверное, ему нужно было все это вместе? Ее ноги скользили по холодному дивану, когда она раздвигала их, все глубже принимая в себя его ласковое тело…
Надя не заметила, в какой момент все это кончилось. Кажется, это произошло быстро, едва ли не сразу после того, как Адам оказался над нею. Просто минуты растянулись в своей сладости, потому ей и показалось, что он ласкает ее бесконечно долго.
Подушки на диване не было, Надина голова лежала слишком низко, она то и дело приподнимала ее, чтобы видеть Адама. И когда его голова упала вдруг на ее грудь, она тоже приподнялась на локте, стала гладить его вздрагивающий затылок и плечи – и вздрагивания вскоре прекратились, он замер, дыхание его стало ровнее, спокойнее.
Прежде чем Надя поняла, что все уже кончилось, Адам поднял голову, и она увидела, каким счастьем сияют его глаза.
– Как мне добже было, Надечка, – сказал он, уже не шепотом, а чуть громче, но его голос все равно звучал таинственно в полумраке. – Какое ты дала мне счастье, как я рад, что не одмовился от моего счастья…
Надя почувствовала, что он осторожно отстраняется от нее, ложится рядом и обнимает ее уже не сверху, всем телом, а одной рукой. Она прижалась лбом к его плечу, не понимая, что чувствует сейчас: такое же счастье, или разочарование оттого, что сладкая истома уже позади, или желание вернуть те минуты, когда его голова вздрагивала у нее на груди?
Она прислушивалась к его голосу.
– Ах, Надечка, – говорил Адам, – если б ты знала, что со мной было все то время, что я был без тебя! Я уже десять раз хотел уехать в Польску, все бросить, и только ты меня тут держала…
– Но что случилось, Адам, почему?
Сквозь его ровное, усталое дыхание Надя расслышала тоску в его голосе и встревожилась, подняла голову, заглядывая ему в лицо.
– Потому что свет ко мне враждебный, мне тяжко с ним змогаться… – невесело улыбнулся Адам. – Я ничего не хотел плохого, я хотел только жить по своей душе – любить тебя, читать стихи, какие мне хочется… Почему это неможно, кто мне ответит?
– Но почему ты решил, что этого нельзя? – удивилась Надя.
– Я не решил, – снова усмехнулся он. – Мне объяснили… Все то время, как мы расстались, было так кепско! Мы собирались, чтоб читать стихи, – объяснил он, встретив недоуменный Надин взгляд. – То были ребята из университета, я с ними познакомился в начале того года. Я же люблю стихи, и мне тяжко учиться, когда надо зубрить один только сопромат… А они учатся филологии. Учились филологии… – поправился он. – И нам было про что говорить. Конечно, нас то сердило, что нема можливости читать все, что хочешь… И мы собирались, читали, что сами хотели – и на память, и по книжкам. Они стали мне близкие люди, я даже рассказал им о тебе, – улыбнулся Адам. – Сказал, что люблю русскую девушку и хочу увезти ее с собой в Польску, и они радовались за нас.
– Но что в этом плохого, я не понимаю? – воскликнула Надя; ее так взволновал его рассказ, что она забыла о том, что лежит рядом с ним совсем голая и, наверное, должна бы этого стесняться. – Что же вы сделали плохого?
– Я не знаю. – Тоска снова прозвучала в его голосе. – Я думаю, ничего. Мы хотели отметить день рожденья Пушкина. Чем то плохо, то ж ваш поэт! Мы собрались возле его помника и стали читать стихи…
– Пушкина стихи? – зачем-то переспросила Надя – хотя что это меняло?
– Разные стихи – и Пушкина, и свои… Нам надо было их читать, чтоб знать, что мы живые, можем любить что нам хочется, ты розумеешь?
– И… что? – холодея, спросила она.
– И все. Вчера меня вызвали и сказали, что я должен в одни сутки уехать домой.
Его слова прозвучали так неожиданно и так страшно, что Надя даже не сразу поняла их смысл.
– Как – домой? – прошептала она. – Куда – домой?
– В Польску. Меня и раньше предупреждали, Надя, – горячо заговорил он. – Меня вызывали, предупреждали, что собираться заборонено, что они примут меры… Но как я мог здрадить всех, как мог одмовиться от моих друзей? И я тогда написал тебе тот лист, Надя. Я не хотел, чтобы ты знала такой клопот… Ты правда простила меня за тот лист?
– Господи, да конечно простила! – воскликнула Надя. – Разве в этом теперь дело! Но что же… что же теперь будет, Адам?
Слезы зазвучали в ее голосе, и, расслышав их, Адам крепче обнял ее, прижал к себе.
– Я все равно буду с тобой, – сказал он, целуя Надю в расширенные от отчаяния глаза. – Я тебя люблю, Надечка моя, и увезу тебя в Польску. Ты поедешь со мной в мой Краков? – спросил он.
Как будто это зависело от ее желания!
– Я куда угодно с тобой поеду! – воскликнула она. – Куда угодно, Адам, хоть на край света! Но… как?
– Мне зараз придется уехать, – сказал он. – В двадцать четыре годины, как они сказали, ничего не сделаешь. Но я узнаю, все узнаю, как только приеду в Краков – как забрать тебя, как нам пожениться… И сразу напишу тебе, Надечка, все тебе сразу напишу, чтоб и ты знала. Кажется, надо дозволеньне от моих родителей, от твоих… Я все узнаю!
– И ты уедешь… вот сейчас? – спросила Надя.
Она верила ему, каждому его слову, и прислушивалась к тому, что он говорил о Польше, о «дозволеньне», и даже пыталась представить, как все это будет… И вдруг до нее дошла простая мысль: да ведь он сказал «в двадцать четыре часа», значит, он прямо сейчас должен уехать! И эти минуты, когда он держит ее в объятиях, – последние их минуты…
Эта было так страшно своей неотменимостью, что Надя вздрогнула и заплакала.
– Ох, не плачь, моя Надечка! – просил Адам, целуя ее, губами собирая слезы с ее щек. – Я не могу видеть твои алмазные слезки! Мы с тобой будем счастливые, вот ты побачишь…
Продолжая всхлипывать, Надя положила голову на его плечо. Адам гладил ее высоко уложенные косы, ласково перебирал выбившиеся из них пряди и говорил что-то тихое, любовное, мешая русские и польские слова. Надя слышала, что он рассказывает о том, как счастливо они будут жить в Кракове. Как пойдут гулять в зеленые Планты, станут слушать в полдень, как бьет колокол Мариацкого костела, смотреть кукольный театр прямо на улице… Как ее будут любить его родители, потому что никого нет прекраснее Надечки и нельзя ее не полюбить… А на Рождество они все вместе украсят елку и мать напечет сдобу…
Она слушала все это, но на самом деле слышала только его голос – это мягкое «л», эти нежные, любимые, любовные интонации. Дождь еще шумел за окном, но шум постепенно превращался в тихий шелест, уже не стучали по крыше крупные капли, и только мокрые дорожки на стекле напоминали о недавнем ливне.
– Что ты будешь делать, Надечка, пока я за тобой приеду? – услышала она. – Ты ж закончишь школу…
– Не знаю, – сказала Надя. – Я думала, может, поступлю в художественный институт в Москве… Но теперь…
– Но что же теперь? – горячо произнес Адам. – Не одмовляйся от этого, Надя! Мне нравятся твои взоры. – Он улыбнулся и кивнул на лежащую на стуле фанерку с расплывшимся рисунком. – У нас в Кракове много художников, у нас есть что рисовать – такой красивый наш старый город…
– Ох, Адам, я совсем не могу сейчас про это думать. – Надя шмыгнула носом и вытерла щеки ладонями. – Я думаю только про то, что ты уедешь.
– Я приеду за тобой! – повторил он. – Сразу, как смогу, приеду за тобой! И буду тебе писать… Ты получала мои листы?
– Получала, – кивнула Надя. – Ты так хорошо пишешь, Адам, я их по сто раз перечитывала.
– Ну вот, моя коханая, я и буду тебе писать, каждый день буду, пока мы не побачимся опять.