История Лизи (др. перевод) - Кинг Стивен. Страница 126
– Но почему?
Объяснить я не могу. Отчасти это связано с тем, что почти всю жизнь я прожил в этом фермерском доме, в компании отца и Пола. Информацию об остальном мире я по большей части черпал из трех источников: телевизора, радио и собственного воображения. Да, я ходил в кино и полдюжины раз бывал в Бурге, но всегда с отцом и старшим братом. От одной мысли о том, что я в одиночку должен шагнуть в эту ревущую неизвестность, душа уходит в пятки. И, что важнее, я его люблю. Не так просто и однозначно (во всяком случае, за исключением последних нескольких недель), как я любил Пола, но да, я его люблю. Он резал меня, и бил, и обзывал всякими словами, частенько терроризировал меня в детстве и отправлял спать с ощущением, что я маленький, глупый и никчемный, но у этих плохих времен была и хорошая сторона; они превращали каждый поцелуй в золото, каждую похвалу, даже небрежную, в целую пещеру сокровищ. И в десять лет (может, потому, что я – его сын, его кровь) я понимаю, что эти поцелуи, эти похвалы всегда были искренними, всегда были настоящими. Он – монстр, но монстр, способный любить. Вот это и было кошмаром моего отца, маленькая Лизи: он любил своих сыновей.
– Я просто не могу уйти, – говорю я ему.
Он думает об этом (полагаю, думает, надавить на меня или нет), потом просто кивает.
– Хорошо. Но послушай меня, Скотт. С твоим братом я так поступил, чтобы спасти тебе жизнь. Ты это знаешь?
– Да, папа.
– Но если мне придется что-то сделать с тобой, все будет по-другому. Тебе будет так плохо, что я могу за это отправиться в ад, пусть даже ответственность ляжет не на меня, а на то, что сидит во мне. – Его глаза в этот момент уходят от моих, и я знаю, он снова видит их, и очень скоро я буду говорить уже не с отцом. Потом он вновь смотрит на меня, и я в последний раз ясно вижу отца. – Ты не позволишь мне отправиться в ад, правда? – спрашивает он меня. – Ты не позволишь своему отцу отправиться в ад и гореть там вечно, несмотря на то что иногда я относился к тебе плохо?
– Нет, папа, – отвечаю я, и слова даются мне с трудом.
– Ты обещаешь? Именем своего брата?
– Именем Пола.
Он опять смотрит в угол.
– Пойду прилягу. Приготовь себе что-нибудь поесть, если хочешь, но потом не оставляй долбаную кухню в дерьме.
В ту ночь я просыпаюсь и слышу, что дождь со снегом барабанят по окнам сильнее, чем прежде. Я слышу треск где-то во дворе и знаю, что сломалось дерево, не выдержав намерзшего на нем льда. Может, меня разбудил треск другого сломавшегося дерева, но думаю, что это не так. Думаю, я услышал его шаги на лестнице, пусть даже он и старался идти тихо. Времени остается только на то, чтобы вылезти из кровати и спрятаться под ней, хотя я и знаю, что это бесполезно, дети всегда прячутся под кроватью, это первое место, куда он заглянет.
Когда он входит в комнату, я вижу его ноги. Он по-прежнему босиком. Не произносит ни слова. Просто подходит к кровати и встает рядом. Я думаю, он постоит, как стоял раньше, потом, возможно, сядет на нее, но он не садится. Вместо этого я слышу, как он «крякает», обычно он это делает, когда поднимает что-то тяжелое, коробку там или ящик, потом он встает на цыпочки, что-то шуршит в воздухе, слышится жуткий СКР-Р-РИП, матрас и пружины прогибаются посередине, с пола поднимается пыль, и острие кирки, которая стояла в сарае, пробивает мою кровать. Замирает перед моим лицом, в дюйме от моего рта. Кажется, я могу разглядеть на острие каждое пятнышко ржавчины и полоски чистого металла, появившиеся в месте контакта с одной из пружин. Замирает на пару секунд, а потом снова слышится «кряканье» и жуткий скрип: он пытается вытащить кирку. Напрягается, но она сидит крепко. Острие болтается у меня перед глазами, потом опять замирает. Я вижу, что его пальцы появляются ниже края кровати, и знаю, что он обхватил ладонями колени. Он наклоняется, с тем чтобы заглянуть под кровать и убедиться, что я там, прежде чем вновь вытаскивать кирку.
Я не думаю. Я просто закрываю глаза и ухожу. В первый раз после похорон Пола и впервые – со второго этажа. У меня только секунда, чтобы подумать: «Я упаду», – но мне без разницы: все лучше, чем продолжать прятаться под кроватью и наблюдать, как незнакомец с лицом отца заглядывает под нее, чтобы найти там меня, загнанного в угол; все лучше, чем видеть дурную кровь, которая взяла над ним верх.
И я падаю, но с небольшой высоты, пара футов, и, думаю, только потому, что я в это верил. Слишком многое в Мальчишечьей луне зависит от веры. Видеть в действительности означает верить, по крайней мере иногда… если ты не заходишь слишком далеко в лес, не начинаешь блуждать.
Там была ночь, Лизи, и я помню это очень хорошо, потому что впервые сознательно отправился туда ночью.
– Ох, Скотт, – прошептала Лизи, вытирая щеки. Всякий раз, когда он уходил от настоящего времени и говорил с ней напрямую, она словно ощущала удар, но мягкий, нежный. – Ох, как же мне тебя жалко. – Она смотрит, сколько осталось страниц… немного. Восемь? Нет, десять. Вновь склоняется над ними, после прочтения переворачивая каждую и укладывая ее в утолщающуюся стопку на коленях.
Я оставляю холодную комнату, в которой тварь, надевшая на себя личину отца, пытается меня убить, и сижу рядом с могилой моего брата летней ночью, которая нежнее бархата. Луна плывет по небу, как затертый серебряный доллар, и хохотуны веселятся в глубине Волшебного леса. Время от времени (я думаю, из большей глубины) доносится еще чей-то рев. Потом хохотуны вдруг замолкают, но я догадываюсь, что-то уж очень их веселит, так что долго они сдерживать смех не смогут. И точно, они вновь берутся за старое… сначала один, потом двое, полдюжины, наконец, весь их чертов Институт смешливости. Что-то слишком большое, чтобы быть ястребом или совой, бесшумно проплывает на фоне луны, какая-то местная ночная хищная птица, я думаю, обитающая только в Мальчишечьей луне. Я ощущаю все те ароматы, которые так нравились Полу и мне, но только теперь они пахнут прокисшим, прогорклым, обоссанной постелью; и кажется, если вдохнешь глубоко, запахи эти проберутся в нос и зацепятся там. У подножия Пурпурного холма я вижу пляшущие желеобразные светящиеся шары. Я не знаю, что это, но мне они не нравятся. Я думаю, если они прикоснутся ко мне, то могут присосаться, а может, лопнут и оставят на коже язву, вокруг которой все тут же начнет чесаться, как после контакта с ядовитым плющом.
Около могилы Пола страшно. Я не хочу бояться его, и я не боюсь, честно говоря, не боюсь, но я постоянно думаю о дурной крови, которая захватила над ним контроль, превратила во что-то совсем другое, и задаюсь вопросом, а может, умер только Пол, а не это другое. И если здесь все хорошее при дневном свете с наступлением темноты превращается в яд, может, дурная кровь, пусть даже она находится в мертвой и разлагающейся плоти, ночью способна здесь ожить. Что, если она заставит руки Пола подняться над могилой? Что, если заставит эти грязные мертвые руки схватить меня? Что, если лыбящееся лицо поднимется на уровень моего, с комочками земли, бегущими из уголков глаз, словно слезы?
Я не хочу плакать, в десять лет плакать уже негоже (особенно мне, который столько пережил), но слезы катятся из глаз, я ничего не могу с собой поделать. Потом я вижу дерево «нежное сердце», которое стоит чуть в стороне от остальных, и ветви его напоминают низкое облако.
И мне, Лизи, это дерево показалось… добрым, тогда я не знал почему, но теперь, по прошествии стольких лет, думаю, знаю. Эти мои записи оживили прошлое. Ночные огни – пугающие холодные световые шары, плывущие над самой землей, – не могли проникнуть под крону этого дерева. И подходя к нему все ближе, я осознавал, что только от него шел сладкий запах (почти что сладкий), то есть ночью оно пахло практически так же, как и днем. Это то самое дерево, под которым ты сейчас сидишь, маленькая Лизи, если читаешь эту последнюю историю. И я очень устал. Не думаю, что смогу написать все, что нужно написать, хотя знаю, что должен попытаться. В конце концов, это мой последний шанс поговорить с тобой.