Тайна трех неизвестных (с илл.) - Нестайко Всеволод Зиновьевич. Страница 31

Лежа под колесом, Иришка растерянно хлопала глазами. Потом сразу насупила брови и молча начала выбираться из-под него.

Встала, подняла велосипед, смерила меня презрительным взглядом и с обидой прокартавила:

— Думаешь, я тебе повегила, что ты подагил? Я знала, что ты шутил… загаза чегтова!.. — И, шмыгнув носом, отвернулась.

Я разинул рот и… улыбнулся. «Загаза чегтова…»

Солнце засияло в небе, запели птички и зацвели-запахли под окном розы.

Жизнь возвратилась ко мне.

Сомнений не было — я не умру. Раз меня опять ругают «загазой».

Дорогая Иришка, милая моя сестричка, я теперь всегда буду давать тебе велосипед — когда только захочешь! Честное слово!

Глава XXVI. Снова трое неизвестных. Ты мне друг? «Ничего не разберешь», — говорит Павлуша

Пока мне было очень плохо, я не чувствовал, как идет время. Оно как будто не существовало.

А как только мне чуть полегчало, я сразу почувствовал, до чего же все-таки муторно болеть. Я никогда не думал, что часы могут быть такими долгими, а день — таким бесконечным. Раньше мне его всегда не хватало. Не успеешь, бывало, что-нибудь затеять, начать, как уже и вечер. А теперь до этого вечера была целая вечность. Она без конца и края тянулась, тянулась, тянулась, вытягивая из меня жилы. Этого вечера просто невозможно было дождаться. А ради вечера я только и жил на свете. Вечером приходил Павлуша. Правда, он забегал и утром и в обед, но это всего на несколько минут. А вечером он приходил часа на два, а то и на три и сидел до тех пор, пока я не замечал, что он уже клюет носом, и тогда я гнал его спать. Он очень уставал, Павлуша. И не только он, все уставали. Все село работало на улице Гагарина, приводя ее в порядок после страшного погрома, который учинила стихия за одну ночь. Отстраивали хаты, расчищали дворы, заново ставили снесенные заборы, чинили поломанные хлева и амбары, раскапывали погреба. Наравне со взрослыми работали и школьники, начиная с седьмого класса. Да и младшие не сидели сложа руки — каждый что-нибудь делал в меру своих сил и возможностей. Потому что рук-то этих, конечно, не хватало. Пора была горячая, уборка урожая — и фрукты и овощи… Хорошо, что хоть жатву закончить до дождей успели. Все работали с утра до вечера. Все. А я лежал себе паном — пил какао, ел гоголь-моголь и разные вкусные финтифлюшки, которые по ночам пекла мама для укрепления моего больного организма. Пил, ел и читал всякие приключенческие книжки.

А ребята трудились и ели самый обычный хлеб с салом.

И я им завидовал. Завидовал отчаянно!

Я ненавидел какао, гоголь-моголь и вкусные финтифлюшки.

Я бы променял все эти лакомства на кусок хлеба с салом в перерыве между работой.

Мой дед частенько называл меня «всемирным лодырем». Но если бы он знал, как мне, «всемирному лодырю», хотелось сейчас работать! Я бы не отказался от самой грязной, самой противной, самой тяжелой работы. Только бы со всеми, только бы там, только бы не лежать бревном в кровати.

Только теперь я понял одну вещь. Чем страшна болезнь? Не тем, что где-то что-то болит. Нет! Болезнь страшна прежде всего бессилием, бездеятельностью, неподвижностью.

И я понял, почему люди прежде всего желают друг другу здоровья, почему говорят, что здоровье — всему голова…

Как я страдал от своей бездеятельности! Вы себе даже не представляете. Когда никого не было в хате, я зарывался в подушку и просто выл, как какая-нибудь голодная собака.

Один Павлуша по-настоящему понимал меня и все время старался развлечь, успокоить. Но это ему плохо удавалось. Я был, конечно, благодарен ему за сочувствие, но одни слова не могли мне помочь. Какие там слова, если я сам чувствовал, что нет еще сил! Похожу немножко по хате — и в пот бросает, голова кружится, лечь тянет.

Казалось бы, и нога с каждым днем все меньше болит, и температуры нет, а вместо того чтобы выздоравливать, я чего-то снова расклеился. Стал думать, что никогда уже не буду здоровым, и упал духом. Потерял аппетит, плохо ел, не хотелось ни читать, ни радио слушать. Лежал с безразличным видом, уставившись в потолок. И никто этого не видел, потому что с утра до вечера никого не было дома, а Иришка, дорогая моя сестренка, которой поручено было присматривать за мной, дома не задерживалась. Да я ее и не винил, я и сам, когда она болела, не очень-то сидел возле ее кровати.

С утра, подавши мне завтрак, она, как щенок, смотрела на меня и покорно опрашивала:

— Явочка, я немножечко… можно?

Я вздыхал и кивал головой. И она, громыхая, тащила велосипед из сеней во двор. И только я ее и видел потом до самого обеда. Она торопилась, пока я болею, накататься вволю. Она чувствовала, что, когда я выздоровею, не очень-то она покатается.

И если раньше она каталась во дворе, то теперь выезжала за ворота и старалась убраться с глаз долой, чтоб не слышать моих упреков за то, что не так ездит. А мне уже даже и это было все равно. Я и на велосипед махнул рукой.

Иногда вместе с Павлушей забегали ребята, но они были так поглощены своим делом, так им было не до меня, что это приносило мало радости.

Два раза заходила Галина Сидоровна, только мне почему-то было стыдно перед ней, что я лежу беспомощный, жалкий, и я все время с нетерпением ждал, когда же она уйдет. Плохо мне было, ох, как плохо!

Сегодня я почему-то особенно сильно чувствовал себя несчастным и одиноким. Может быть, потому, что сегодняшний день был на редкость хороший — солнечный, ясный, в небе ни облачка. И Иришка, вытаскивая из сеней велосипед, распевала во все горло:

В путь, в путь, в путь.
А для тебя, родная,
Есть почта полевая…

Вороной мой продребезжал по двору и, дзынькнув уже за воротами, пустился во весь дух, унося куда-то мою неугомонную сестру.

Я зарылся в подушку и завыл.

И вдруг услышал, как что-то стукнуло об пол.

Я поднял голову. На полу возле кровати лежал камушек. К нему была привязана красной ленточкой какая-то бумажка. Я удивился и поднял. Развязал ленточку, развернул бумажку. И у меня дыхание так и перехватило — я сразу узнал тот самый почерк: четкий, с наклоном в левую сторону и каждая буковка отдельно… От волнения эти буковки запрыгали у меня перед глазами, и прошло несколько секунд, пока я смог прочитать написанное.

Дорогой друг!

Нам все известно, что случилось с тобой в последнее время.

Мы довольны твоим поведением. Ты вел себя как настоящий солдат. Нам очень приятно, что мы в тебе не ошиблись. Теперь мы еще больше уверены, что то секретное задание, которое мы должны поручить тебе, ты выполнишь с честью.

Стихийное бедствие и метеорологические условия делают невозможным проведение намеченной операции сейчас. Операция откладывается. Надеемся, что к тому времени ты выздоровеешь и нам не придется искать другую кандидатуру. Намеченная операция секретная. Имеет большое военное и государственное значение. Разглашение тайны карается по статье 253 Уголовного кодекса УССР.

Это письмо нужно немедленно сжечь.

Напоминаем: условный сигнал — белый флажок на мачте возле школы. В день, когда появится флажок, нужно прибыть к доту в Волчий лес ровно в девятнадцать ноль-ноль. В расщелине над амбразурой будут инструкции.

Желаем скорейшего выздоровления.

Г. П. Г.

Когда я дочитал до конца, пульс у меня был, наверно, ударов двести в минуту. В висках так и бухало.

Они! Снова они! Трое неизвестных!

Как раз сегодня я их вспоминал. А до этого не то чтоб забыл, нет. Просто события той страшной ночи, а потом и моя болезнь как-то отодвинули мысли о них, заглушили интерес, и все это вспоминалось так, как будто было не со мной. Как будто я прочел об этом в какой-то книге или видел в кино.

И чем дальше, тем чаще я думал, что все это, наверно, не серьезно, а чья-нибудь шутка, только непонятно, чья и для чего.