Земля лунной травы - Ширяева Галина Даниловна. Страница 20
— Схватилась — теплица! Да кончили уж с теплицей-то!
— А где ж они теперь?
— В поле небось уехали. Помидоры нынче краснеют, говорят. С чего краснеют-то? Холода стоят, а они краснеют. Вот кофту распустишь и пойдешь. К началу-то все равно опоздала, а к послеобеду успеешь. Пообедаешь пораньше и пойдешь.
К помидорам надо было идти далеко — вдоль западной кромки леса, влево от Князьевки. Напросилась!
Кофту они распустили быстро. И прежнюю странную пустоту вдруг вновь ощутила Наташа в руках, когда последняя нить этой погибшей кофты ушла из ее пальцев на клубок, который сматывала бабушка. Руки снова начали жалеть, что не коснулись ни глянцевого чернозема, ни тоненьких стебельков рассады. А будущим летом — уже все… Уже распадется прежняя школьная бригада, и — все…
— А может, они и не на помидорах вовсе! — сказала она вслух. Может, просто в другую теплицу перешли. Может, в ту новую, куда Ишутин нас не пускал раньше… Может, сначала к Нюрке домой сходить узнать?
— Сходи узнай.
Наташа надела сказочные бабушкины калоши (полуботинки она оставила в городе, а на дворе было по-прежнему сыро) и пошла к Нюрке.
Сероватая пелена дождя затянула вдалеке и холм с барбарисом, и Дайку, и посадки, а здесь дождя не было — тучи несущие его, уже прошли над совхозом, решив пролиться над Дайкой и над огородами за посадками. «Еще и на огород идти», — вспомнила Наташа без радости. На огород ей идти не хотелось. На огород они всегда ходили вместе с Алей, и теперь идти туда впервые без нее было грустно. Вот к Нюрке идет она охотно, потому что никогда не бывала у нее вместе с Алей, если не считать того раза, когда в погребе отсиживались. Да, именно поэтому она идет к Нюрке так охотно, забыв про обиду. Наташа никак не признавалась себе в том, что идея к Нюрке потому, что надеется где-то там, рядом с совхозными девчонками, заполнить чем-то пустоту, оставленную Алей, вернуть хоть что-то Алино.
А где это, унесенное Алей? Есть ли, живет ли? Или осталось навсегда там, в просвеченном утреннем солнцем барбарисе, по которому плачут теперь скорбные женщины на песчаных склонах крутого острова?
Демины жили в третьем по счету доме, если считать совхозную окраину с тех домов, что начинались за маленьким пустырем, с одной стороны стесненным мастерскими, с другой — оврагом. Это была очень удобная площадка для игры в «классы», в «трубочисты» и даже в мальчишечью игру «ножички». Песчаная почва легко впитывала в себя любое количество воды, и здесь долго не жила ни одна лужа. Один вид этой ровной гладкой поверхности вызывал желание что-нибудь на ней нацарапать. И Наташа, проходя через площадку, не вытерпела и нацарапала щепкой: «Аля». Потом еще нацарапала это имя большими буквами и еще. В последнее время ей часто хотелось писать где-нибудь это имя или произносить его вслух. Оно все время вертелось на кончике ее языка, и приходилось прилагать невероятные усилия, чтобы оно не срывалось не прошено, когда Наташа произносила слова, начинающиеся с буквы «а» или с «о», которое произносилось как «а». Алино имя жило в таких словах, как «альбатрос», «Аляска», «олень», «ольха», «огонь»… «Надо это изживать!» — сказала она себе твердо и напоследок у самого края оврага написала размашисто прощальное «Алька — дура!». После этого прощания ей стало совсем тоскливо и даже не очень захотелось идти к Нюрке. Шлепая калошами и волоча ноги по-Райкиному, она прошла еще немного по тропинке вдоль края оврага и остановилась в лопухах. Они выросли здесь целым сборищем, высокие, с могучими листьями. «Эка вас разнесло!» — сказала Наташа им неодобрительно и тут же снова в который раз поймала себя на том, что голосу своему она очень отчетливо придала бабушкину интонацию. В последнее время с ней это случалось все чаще и чаще — чем больше старела бабушка и чем взрослее становилась она, Наташа. Она даже сама чувствовала, как разрастается, закрепляется в ней все это — бабушкина интонация, ее походка, жесты. От Райки все это уходило, а в ней начинало жить… Месяц назад на теплоходе она даже испугалась, когда, возвращаясь с палубы и проходя мимо зеркала в салоне, поправила надетую от ветра косынку на голове знакомым движением маленькой и цепкой бабушкиной руки.
Бабушкины руки всегда казались ей сильными, крепкими — и теперь сила эта словно переходила в Наташины руки. Руки ее начинали казаться ей такими сильными и цепкими, что, похоже, можно было без особого труда удержать в ладонях поезд, летящий к катастрофе с откоса, или падающий с неба самолет с погибающим летчиком… И вот теперь — лес там, вдалеке за оврагом, и дорога на Князьевку, рассекшая его тонкой линией, и желтые холмы справа, и свекольное поле левее леса, и домики Дайки позади — все это, казавшееся отсюда, от оврага, маленьким и совсем не таким размашистым и большим, как вблизи, навело ее опять на эти же мысли. Неужто все это нельзя взять на ладонь, рассмотреть, присмотреться и навести там порядок, если нужно его навести? «Ха! — тут же язвительно подумала Наташа, вспомнив, как пыталась вырвать руку из Витькиной руки. — Попробуй-ка сунься к лесу со своими ладонями!» Вот именно — попробуй сунься! Он так долбанет по этим ладоням любой своей веткой, любым стволом, за которым может прятаться оборотень, что и не опомнишься.
Чего они могут, Наташины руки, так и не коснувшиеся в этом году черной глянцевой земли?..
Вот лопух сорвать могут — это да! Наташа сорвала огромный лист лопуха и сделала себе шляпу. «Эка сообразила!» — повторила она снова с бабушкиной интонацией в голосе. Бабушка Дуся упрямо и настойчиво в нее вселялась…
Ограда палисадника у дома Деминых прихватывала в Нюркины владения молодой дуб. Наташа давно могла бы придумать из-за этого дуба какое-нибудь меткое, дубовое прозвище для Нюрки, но она уважала дуб — единственное дерево, не очень любящее жить в лесной глубине и выбирающее место чаще всего где-нибудь посреди широкой равнины или большой поляны.
Палисадник упирался в высокий глухой забор со старыми, знаменитыми воротами из Нюркиных частушек. И ворота и калитка всегда были закрыты наглухо и напоминали Наташе тот самый колышек, которым бабушка Дуся припирала свою дверь, потому что там, за домом, на задах, вообще никакого забора не было. На совхозных задах заборов не было ни у кого, но парадные ворота были у всех, для гостей.
Поскольку Наташа была гостьей, она не пошла на зады, а постучалась в калитку, и со двора отозвалась сама Нюрка: — Чего стучать-то? Входите!
Наташе удалось кое-как справиться с сильной пружиной, которая крепко держала калитку. С силой надавив плечом, она приоткрыла калитку на одну треть и, всунув в Нюркин двор свою лопуховую голову, спросила, почему Нюрка не в теплице. Нюрка, похоже, сегодня уже с кем-то ругалась из-за теплицы или же все еще помнила их позавчерашнюю стычку, потому что ответила сердито и громко:
— До снега, что ли, в этой теплице торчать? У меня еще и учебники-то не все, и портфель новый купить надо, и тетрадки ни одной-единственной нет. Это у вас-то, у городских, все под носом в магазинах, а нам все добывать надо, в город ехать.
— А что, из наших разве уже никто не работает? — робко спросила Наташа.
— Почему никто? Вон Тоська Солодовникова у сестры на капусте вкалывает.
— А на помидорах кто?
— А я почем знаю.
У Наташи иссякли силы, и калитка с треском захлопнулась, прихлопнув ее лопуховую шляпу.
— Лопух-то свой прихлопнула! — крикнула Нюрка за забором.
— А, ничего. Если бы калоша…
— Новая калоша-то?
— Да нет, старая.
— Нашей бабке тоже такие нужны, на валенки. Давно что-то таких не продавали.
— Давно.
— Ну, а что там еще нового?
— Где?
— Там! — Нюрка сказала это так, словно целый век сидела за своим забором и уже давно не знала ничего о том, что делается в мире.
И в самой этой фразе, и в Нюркином голосе была такая фальшь (прекрасно она знала, что делается в мире), что Наташа поняла: зря она пришла к Нюрке-то, не о чем с ней, с Нюркой, говорить, кроме как о калошах. Свои у Нюрки дела и свои подруги, с которыми Наташе уже не подружиться так, как с Алей. И Наташа для Нюрки совсем чужая. Может быть, как для самой Наташи — Ритка Омелина.