Утренний иней - Ширяева Галина Даниловна. Страница 37
— Понимаешь, — сказал он, снова примостившись на краешке табурета, — когда-то, много лет назад, твоя мать вот так же выбрала…
— Она вас выбрала, — холодно уточнила Настя. — Она ушла от моего отца и выбрала вас. Вы это хотели сказать?
— Нет. Я не это хотел сказать, — произнес он, и Настя по его лицу поняла, что разговор для него делается все труднее и труднее.
А Насте не было трудно с ним разговаривать. Ей очень хотелось с кем-нибудь поговорить. Лишь бы он не трогал деда Семена.
— Я не знал твоего отца. Я его никогда не видел. Он расстался с твоей матерью еще до меня. И ты же знаешь прекрасно, что у тебя был еще один отчим. А твой отец, кажется умер…
— Мне все это говорят. А я не верю! — с вызовом сказала Настя. — Я не верю!
— Я не могу тебе точно сказать, действительно ли он умер. Во всяком случае, для твоей матери и для твоих родных он умер. Значит, и для тебя тоже.
— А для меня — нет! — сказала Настя. — Это вы его похоронили.
Она сделала ударение на слове «вы», чтобы он понял, кого больше всех она считает виноватым.
— Ладно, — сказал он как-то покорно. — Если тебе нужен виновник, можешь считать, что это я. Но я говорил тебе о другом выборе! Тут трудно тебе объяснить. Ты еще мала.
— Мне почти тринадцать! Я не маленькая!
— Ты — маленькая! И ты так похожа на мать, так похожа, — он улыбнулся ей почти прежней, почти заискивающей улыбкой. — Так похожа… И тоже, наверно, когда-нибудь кому-нибудь принесешь горе?
— П-почему? — почти ужаснулась Настя, вспомнив разговор с дедом Иваном.
— Да потому что, когда красота выбирает зло, она несет горе, — сказал он. — Злая красота всегда несет горе… Это страшно, когда красота — злая… И ты сделала такой же выбор!
— Какой выбор?
— Такой же, как твоя мать! Ведь она ушла от матери к твоему деду Семену не потому, что любила его больше!
— А почему?
— К злу ее потянуло, к злу, к злу! Потому что у этого зла были золотые реки, будь они прокляты!
Наступила тишина. Отчим вскочил и убежал зачем-то в прихожую.
— Я не делала никакого выбора! — крикнула ему из кухни Настя, чувствуя, что сейчас может расплакаться, — Я ничего и никого не выбирала! Просто меня невзлюбили в интернате… А я не могу жить у деда Ивана, потому что… потому что он неродной, а деда Семена туда не пускают!
Отчим ворвался в кухню. Он был похож на разъяренного мальчишку.
— И правильно делают, что не пускают! В шею его! В шею!
— Не смейте так говорить про моего дедушку! — закричала Настя. — Не смейте! Вы не имеете права!
— Имею! — закричал отчим и стукнул кулаком по столу. — Я — имею! Слышишь! Имею!
Настя закрыла глаза… Наверно, она побледнела, потому что отчим тут же спросил испуганно:
— Ты что? Что с тобой?
— У вас есть доказательства? — прошептала Настя. — У вас что, есть доказательства?
— Какие еще доказательства? — спросил он растерянно. — О каких доказательствах ты говоришь?
— Так и не смейте! Не смейте, если нет… Не смейте!
Он снова убежал в прихожую и теперь метался там, налетая то на столик с телефоном, то на вешалку, то еще на что-то.
Тогда Настя тоже ворвалась в прихожую.
— Вы не смеете оскорблять моих родных! И деда Семена! И маму!
— Маму?! Я ни разу в жизни не оскорбил, не обидел твою маму! Я ее всегда любил… Я любил всю жизнь зло! Самое страшное зло на свете! Я пытался… Но что толку? Что толку?
Еще полминуты такого разговора, и Настя подралась бы с ним, но в замочной скважине входной двери резко, стремительно повернулся ключ, дверь распахнулась настежь, и вошла мать.
— А! — сказала она спокойным, даже, как показалось Насте, скучным голосом. — Наконец-то, кажется, вы поладили между собой. Разговорились так, что на нижней площадке слышно. Ну что ж, лучше поздно, чем никогда. Ведь так, Ася?
— Нет! — сказала Настя, все еще готовая к драке. — Лучше — никогда!
Мать засмеялась и поцеловала ее так, как целовала когда-то, когда у Насти были королевские владения. И Насте показалось вдруг на одно мгновение, что к ней вернулось то, утерянное…
Но ничего не вернулось. Ничего.
Наоборот, в дом с приходом матери вошла какая-то странная тревога. Дом словно ожидал чего-то недоброго. Все ожидали этого — хрустальные вазы, дорогие ковры, клыкастый буфет… И Настя ожидала. Но мать рано услала ее спать и плотно прикрыла дверь ее комнаты, а потому Настя и не уловила, не догадалась, когда же именно это недоброе вошло в их квартиру, хотя не спала почти полночи. Полночи она проплакала.
Плакала она от обиды на отчима и еще от какого-то странного, незнакомого ей чувства, вовсе уж на обиду не похожего. То ли это было раскаяние, то ли сожаление о чем-то. И сожаление это, как ни странно, было связано опять же с отчимом.
В конце концов, если не смогла она его полюбить, так, наверно, смогла бы просто по-хорошему с ним подружиться. Может быть, и в доме этом им обоим было бы тогда уютнее. Раньше никак не хотела она признаваться себе в том, что в этой квартире среди ковров и хрусталя, рядом с клыкастыми мордами на старинном страшном буфете ей холодно и неуютно так же, как на дне того глубокого и темного оврага, через который она прошла ночью, узнав его последнюю глубину… И даже сегодняшний поцелуй матери, вернувший, как ей показалось, что-то утраченное, мало добавил тепла и уюта этим стенам.
В квартире было тихо. Только через неравные промежутки времени старые часы в комнате, где стоял страшный буфет, хрипло и тяжело отбивали время: «Дон-дон!» Потом снова: «Дон-дон!» Они били неверно, отбивая в полночь час ночи, а в час ночи — три часа.
Это была единственная старинная вещь в квартире, которая умела говорить. Остальные молчали — если не считать приемника и телевизора, — но то были новые вещи. А старые молчали. Говорили только эти часы. И в том, как они начинали говорить вдруг тяжело, трудно, со стоном, в такое неположенное время, было что-то тревожное. Словно хотели они рассказать что-то тяжкое, о чем знали давно. Хотели и не могли.
Может быть, им, как и Насте, было холодно и неуютно в этом доме?
А почему так холодно и неуютно здесь Насте? Словно серый густой туман, заполнивший улицы города, проник сюда, в эти стены, и не давал Насте дышать. Или не давало дышать то, о чем все хотели и все не могли рассказать эти старые часы?
«Дон-дон! Дон-дон!» — отбивали и отбивали они тяжело, со стоном, неверное ночное время…
Утром она проснулась поздно. И ей сразу показалось странным, что ее не разбудили, — маленький неантикварный будильник на столике возле кровати показывал такое позднее время, что она поняла: в школу опоздала!
В квартире никого не было. Мать и отчим уже ушли, и было совсем непонятно, почему же ее не разбудили перед уходом.
Пугаясь предстоящей ей неприятности — первый раз в жизни она опаздывала на уроки, — торопясь, она кое-как расчесала волосы, заплела косы и, не умывшись, не позавтракав, бросилась собирать портфель, который вчера, в этот суматошный, скандальный день, так и не уложила. Как назло, куда-то пропал дневник.
Она облазила на коленках почти всю квартиру, заглядывая под шкафы, под диваны, под кровати. На кухне заглянула даже на всякий случай в мусорную корзинку и обеспокоилась, увидев, что она пуста — мусор выбросили.
Корзина была пуста. Лишь на дне, зацепившись за отставший камышовый прутик, лежал клочок бумаги. На странность его, обеспокоенная пропажей дневника, Настя не сразу обратила внимание.
И лишь когда перевернула корзину вверх дном и потрясла ее на всякий случай, хотя надежды обнаружить в ней дневник не было абсолютно никакой, и клочок упал на пол, она увидела написанное на нем крупным и четким почерком свое имя.
Настя, недоумевая, подняла клочок и поняла, что это часть разорванной записки или даже письма.
«…щай, Настя!» — так кончалось письмо. А выше:
«…очка, твой отец… стоит искать…»
И дальше это:
«…щай, Настя!»
Это было все, что осталось от письма. Ясно было, что писал его отчим. Но почему же он разорвал его?