Утренний иней - Ширяева Галина Даниловна. Страница 39
— Здравствуйте! — сказала Настя зачем-то еще раз.
И новый ее отчим торжественно и важно повел Настю к праздничному столу, не выпуская ее руки из своей большой, мягкой ладони. Он вел ее, словно маленькую. Нет, даже не так. А так, словно уже получил право называться ее отцом — получил это право, не считая нужным спросить, согласна ли на это сама Настя.
Она настойчиво попыталась вытянуть свою руку из его мягкой, но тяжелой ладони. И не смогла.
Ночью, прислушиваясь к голосу старых часов, которые умели говорить, но не могли рассказать что-то тяжкое, и вспоминая этот новый семейный вечер с новым отчимом, Настя думала о том, как она сама, своими руками поломала свое прежнее, такое хорошее и счастливое житье. Почему, зачем поверила она Евфалии Николаевне? Ведь призналась же та, что никаких доказательств у нее нет. И ни у кого их нет. Ни у кого! А Настя поверила совсем чужому человеку.
Что-то похожее на раздражение поднималось в ней против Евфалии Николаевны. Теперь ей больше всего на свете было жаль деда Семена. Вспомнилось, как месяц назад приезжал он сюда, в старый-новый Настин дом, и как она избегала его, а он все пытался заговорить с ней и все ловил ее взгляд глазами. Бедный дедушка!
Да что же это такое получилось? Из-за чужого человека она поссорилась с родным дедом! Да что же это такое? «Что же это такое получилось? — прошептала она вслух, словно надеялась услышать от кого-то ответ. — Что же это такое?»
«Дон-н! — тяжело ответили ей старые часы, знающие о чем-то тяжком. — Дон-н».
Они начали бить совсем не вовремя — свет уличных фонарей проникал в комнату и освещал циферблат будильника, стоявшего на столике у кровати. Было двадцать минут второго.
«Ну и глупо! Глупо! — сказала Настя часам. — Глупо болтать вот так без толку, если ничего не можешь сказать».
«Дон-н! — не унимались, не могли успокоиться часы. — Дон-дон-дон-н…»
Они трезвонили и трезвонили, с хрипом, со свистом, захлебываясь, словно очень-очень больной человек.
«Дон-н! Дон-н! Дон-н! Дон-н!»
Потом она вдруг услышала легкие, но сердитые шаги матери и через открытую дверь в комнату с клыкастым буфетом увидела в полутьме, как мать подошла к часам, открыла длинную застекленную дверцу и тронула маятник ладонью, часы остановились…
Утро не принесло никаких событий, никаких новостей. Тогда Настя проснулась от веселого трезвона новенького будильника, не знающего пока никаких забот, кроме одной — разбудить Настю вовремя, и мать, и новый Настин отчим уже ушли из дома.
Вспомнив, что вчера она не была в школе и даже больше того — не выучила уроков на сегодня, Настя подумала: как хорошо было бы вот сейчас взять и уехать в Дубовское, к деду. И все забыть. И ковер тот забыть, и Евфалию Николаевну, и даже Каменский интернат, и этого нового ее отчима, который весь вчерашний вечер вел себя, как ее отец, и которого она все равно никогда не сможет полюбить, как отца.
Пока она одевалась, припоминая, на каких уроках ее могут сегодня вызвать, стрелки будильника ускакали как-то уж очень далеко. А надо было еще причесаться и собрать портфель. Надо еще позавтракать, хотя это и необязательно.
Пока она причесывалась, стрелки будильника ускакали еще дальше. Так далеко, что ее решение уехать немедленно к деду укрепилось. Матери она оставит записку. Хорошую, добрую, но чтобы поняла она все-таки, что Настя не хочет чужого отца. Ей нужен ее родной, ее единственный отец.
В комнате с клыкастым буфетом взгляд ее остановился на старых часах. Непривычно неподвижный, застывший маятник, остановленный рукой матери, тускло поблескивал за толстым, узорчатым стеклом часовой дверцы, и Насте показалось, что он, точно тусклый зрачок большого глаза — большого и печального, — смотрит на нее.
Она торопливо достала из портфеля первую попавшуюся ей тетрадь. Торопясь, вырвала чистый листок, написала первую строчку: «Мама, прости. Я уехала к дедушке…» Тусклый печальный глаз продолжал на нее смотреть.
«Ах, чтоб тебя! — в сердцах сказала Настя. — Ну, чего уставился?»
Она осторожно подошла к часам, откинула резной, потемневший от времени металлический крючок, открыла дверцу и толкнула маятник. Он покачался-покачался без звука и остановился. Настя толкнула его еще раз, посильнее. Он снова покачался немного и снова замер. Настя снова упрямо толкнула маятник, и он снова, качнувшись несколько раз, остановился. Он не слушался ее руки. Часы больше не хотели говорить. Они смотрели на нее своим единственным печальным глазом и не пытались больше ничего ей рассказать.
«Мама, прости. Я уехала к дедушке. Ему без меня плохо. В том, что мы с ним так сильно поссорились, он не виноват. И я не виновата. Во всем виновата одна наша бывшая учительница…»
Ее рука остановилась. То обвинение, которое она выносила сейчас Евфалии Николаевне, предстояло закрепить на бумаге — как в документе. А она этого сделать не могла.
И ей не с кем было посоветоваться. Потому что все ее родные враждовали между собой, а неродные — это неродные.
Настя в отчаянии разорвала записку, взглянула снова зачем-то на тусклый маятник. Его неподвижность тревожила ее, даже мучила. Может быть, часы надо было просто завести? Может быть, у них всего-навсего кончился завод? Где-то там внутри, на какой-то полочке, должен лежать ключ.
Никакого ключа и никаких полочек за застекленной дверцей не оказалось. Подставив стул, Настя взобралась на него, заглянула под циферблат. Там, где замерли длинные металлические палочки-струны и молоточки боя, ключа тоже не было. Она наугад пошарила за темными, тоже тускло поблескивающими колесиками механизма и нечаянно задела одну из палочек-струн. «А-ах!» — вздохнули, словно простонали от боли часы, и стон этот долго звучал в комнате. Даже когда Настя, спрыгнув со стула, отошла подальше, в другой угол, он все еще висел в воздухе, заполнив собой все пространство вокруг нее — так, что Насте стало трудно дышать. Словно опять захлестнули ее те медовые реки…
Отсюда, из дальнего угла, она долго и пристально смотрела на неподвижный, мертвый маятник часов, так ничего и не сумевших ей рассказать. Он смотрел на нее тоже.
Потом она спохватилась, вспомнив, что, если она и сегодня не придет в школу, Тамара Ивановна пришлет к ней домой кого-нибудь из одноклассниц, а ей этого совсем не хотелось.
Она торопливо засобиралась, заранее переживая свое предстоящее опоздание. Она представила себе любопытное и ехидное лицо новой своей соседки по парте Аллочки Запеваловой. Эта девочка почему-то с первого дня Настю невзлюбила, и, наверно, именно поэтому и было так трудно Насте с кем-нибудь подружиться. Аллочка как-то сразу направила, определила отношение класса к Насте. Класс смотрел на новенькую словно сквозь эту ехидную Настину соседку, а та была неверной, тусклой призмой, по-недоброму искажающей Настю. «Ох уж эта Настя!» — это было ее самое любимое, повторяемое часто и без всякого повода. И каждый раз громко, на весь класс, будто киноафишу читала. Будто бы Настя чем-то уж очень нелепым и очень глупым так насмешила свою соседку, что и весь класс должен был вместе с ней посмеяться. Настя в ответ молчала, и все считали, видимо, что она действительно сделала что-то глупое и нелепое. Во всяком случае, незримая усмешка прочно поселилась в классе, когда Настя выходила к доске. Настя путалась, ошибалась, и вместо былых пятерок теперь у нее были тройки. Жалкие натянутые учителями тройки, стоящие где-то на самом краешке, рядом с беспощадными двойками.
На сборы у Насти ушло полчаса, и теперь она могла успеть лишь к предпоследнему уроку.
И все-таки она пошла в школу. Прислать к ней домой могли лишь Аллочку, а Настя пережить спокойно этот визит не могла.
Она шла знакомой дорогой очень долго и очень трудно, словно тяжелую ношу несла с собой в школу. И школа, как показалось ей, встретила ее настороженно, с опаской — что принесла с собой такое тяжелое? Может, именно потому так долго не было звонка с урока? Настя истомилась в коридоре у окна в ожидании этого звонка.