Утренний иней - Ширяева Галина Даниловна. Страница 38
А он ли разорвал? Может быть, он хотел что-то сказать ей про отца? А мать этого не захотела… Это мать разорвала письмо!
Но разве он не может сказать ей прямо то, что хотел сказать в письме? Зачем нужно было писать письмо, от которого вот теперь остался один-единственный клочок?
«…щай, Настя!»
Эта последняя строчка не могла означать ничего другого, как «прощай, Настя!».
Она осторожно разгладила этот помятый жалкий клочок бумаги ладонью, она поняла, что случилось. Отчим ушел от них.
Дневник она нашла на клыкастом буфете. Кто-то, похоже рассердившись за что-то то ли на Настю, то ли на дневник, то и еще на кого, зашвырнул его за большую хрустальную вазу.
За что же с ним так? Может быть, матери он снова напомнил о скучных и неприятных школьных годах?
Дневник она нашла, но в школу все равно идти было уже поздно — шел к концу второй урок. Но и дома сидеть она не могла.
Она взяла кое-как собранный портфель, захватила из конфетницы пряник и вышла на улицу. На крыльце она остановилась, зажмурив наплакавшиеся за ночь глаза… Утром ударил мороз. Он убил, смял туман, так долго висевший над городом. И туман осел на деревья, на землю и на крыши домов белым чистым инеем. Все было ясно и чисто вокруг. «Вот всегда бы так!» — подумала Настя. Всегда бы рассеивалось все темное и неясное и ложилось бы вокруг чистым утренним инеем. Так ясно и так светло было на земле, что ей захотелось идти куда-нибудь без конца, без отдыха. Идти куда-то далеко, к холмам, что так красиво лежали вокруг Миловановки.
Как хорошо ей было там, возле бабушки и деда Ивана. И почему не может она жить с ними и любить их больше всех? И почему так жестоко обошлась она и с ними и с отчимом, который не причинил ей никакого вреда? Наоборот, он всегда был добр с нею. И вот даже хотел на прощание сказать ей что-то про ее отца. Как теперь узнать, что он хотел сказать?
Мокрые Настины ресницы склеивались от слез и от инея, который от тепла превращался в слезы… Отчего бывает иней? Оттого, что тепло соприкасается с холодом? А потом иней уходит, и остаются слезы. Потому что ушло тепло? Или оттого, что ушел холод?
Ей во что бы то ни стало надо было разыскать сегодня отчима. И чем скорее, тем лучше. Она испугалась, подумав о том, что отчим может уехать навсегда, как и Евфалия Николаевна.
До университетского городка надо было ехать в другой конец города на трамвае. И за время этого долгого и одинокого ее пути с частыми остановками на незнакомых улицах столько всего передумалось!
Меньше всего она ожидала, что отчим от них уйдет. Невольно она связывала его уход со своим переездом к матери, хотя смутно догадывалась, что дело вовсе не в ней. А может быть, все-таки и в ней немного? Почему отчим так болезненно воспринял Настин «выбор»? Может быть, и он, как Настя тогда в бреду, тонул, задыхался в медовых реках-ручьях? Может быть, с уходом отчима потеряла Настя что-то такое, чего не надо было терять? Но ведь он не отец ей! Не отец! Вот найти бы отца, повидаться, поговорить бы с ним! Может быть, и к отчиму тогда Настя стала бы относиться по-другому? И к деду Ивану тоже…
Отчим был на лекции — так ей сказали внизу, в вестибюле, где сидела женщина-вахтер. Насте долго пришлось ждать звонка с лекции. Но и после звонка он не появился внизу, хотя ему передали, что его ждут. И передали, кто именно ждет. Настя прождала всю перемену, дождалась звонка на следующую лекцию. Женщина-вахтер послала за ним еще кого-то. Настя ждала еще, ждала долго — пока ей не сказали, что он ушел. Через другую дверь ушел.
Может быть, он испугался, что написал в записке что-то лишнее. Или же просто не хотел возвращаться даже на десять, даже на пять минут к тому, с чем порвал навсегда — к прежней своей жизни не хотел возвращаться. К жизни, в которой была и Настя. Она принадлежала этой жизни, была ее частью и вырваться из нее так, как сделал это он, не могла… А он вырвался и не хотел возвращаться в нее даже на пять минут. И Настя его не осудила. Она молча ушла.
Было уже так поздно, что она могла опоздать теперь уже и к возвращению матери домой. Однако торопиться домой ей совсем не хотелось, хотя и деваться тоже некуда было. Она пошла домой пешком, зная, что придет поздно.
От утреннего инея не осталось и следа. Деревья на городских улицах, давно потерявшие листву, стояли голые и некрасивые, и капли воды тускло поблескивали на их обнаженных ветках, словно слезы — от радости, от горя ли?
Давно забытый, ставший ей чужим город открывался нынче для нее своей самой грустной и самой некрасивой стороной. Но может быть, так казалось Насте потому, что чувство какой-то утраты посетило ее сегодня. Отчим? Но ведь она никогда не любила и никогда не жалела его. И наоборот, письмо, оставленное им, письмо об отце, обнадеживало, несло Насте хоть и непрочную, но все-таки надежду. Может быть, отец где-то совсем недалеко? Может быть, даже он живет в этом городе? Может быть, он совсем рядом. И может быть, он, как и отчим, ушел, убежал от медовых рек, не зная, что теперь вот и Насте хочется от них убежать.
Всегда, когда ей было плохо, когда ее кто-нибудь обижал или когда вдруг почему-нибудь грустно становилось в Каменском интернате, всегда ей хотелось именно к матери, именно в этот дом, в эту квартиру со старинной, страшной мебелью, с кремовыми шторами на окнах. Там была ее мать.
Теперь же ей совсем не хотелось туда. Хотелось в Миловановку, хотелось в Каменский интернат… И лишь в дом матери ей возвращаться не хотелось.
Но она вернулась туда.
Вернулась поздно — уже почти зимние сумерки, пришедшие в этот пасмурный день еще до пяти часов, опустились на город, и в окнах домов зажглись огни.
Горели они и в окнах Настиной квартиры. И горели почему-то, как и вчера, во всех окнах. Только не тревожно, как вчера, а по-праздничному ярко и уютно. У Насти дрогнуло сердце — неужто отчим вернулся? Конечно! Конечно же, вернулся! Не мог же он вот так сразу… Не поговорив, не простившись по-настоящему. Не мог, конечно же, не мог!
Она взлетела по лестнице, задыхаясь от быстрого подъема и от нетерпения, несколько раз подряд нажала на кнопку звонка, с удовольствием услышав, как в квартире заиграл, запел веселую мелодию дверной гонг.
Дверь открыла мать. Она была в новом красивом платье, поверх которого был надет очень красивый парадный фартук. И прическа у матери сегодня была тоже очень красивой, новой. И голос ее показался Насте каким-то по-новому красивым и звонким, когда она сказала:
— А вот и моя Ася наконец-то пришла!
И тут же в квартире раздались еще чьи-то тяжелые шаги, и в прихожую из комнаты заглянул совсем незнакомый Насте, новый человек — большой, высокий, с широкими толстыми плечами, с густыми, как грива, седеющими волосами.
— Здравствуй, Ася! — сказал новый человек.
— Ну, будем знакомиться в комнатах, здесь тесно! — все тем же, по-прежнему новым, звонким и красивым голосом воскликнула мать. — Раздевайся, Ася! Да где же ты так долго была? Во Дворце пионеров, что ли?
— Во Дворце пионеров, — тихо отозвалась Настя, не понимая, что же происходит.
— Ну! — сказала мать, когда она, сняв пальто и переобувшись, вошла в комнату. — Знакомься, Ася. Это — твой отец.
— Папа! — вскрикнула Настя.
Броситься к нему она не успела. Он протянул ей руку и сказал:
— Ну, здравствуй! Думаю, поладим с тобой, а? У меня у самого такая же дочка. Чуть постарше, но в общих-то чертах такая.
Настя машинально вложила свою руку в его большую мягкую ладонь. Глаза у него были голубоватые, водянистые — незнакомые, чужие, новые глаза…
— Ну, здравствуй, Ася!
— Здравствуйте, — сказала Настя.
— Вот и слава богу! — весело воскликнула мать. — Вот сейчас я выключу духовку, включу телевизор и — к столу!
Над праздничным, в серебре и хрустале столом сверкала большая люстра. В доме было все как-то по-новому и теперь уж совсем по-чужому…