Невероятное путешествие мистера Спивета - Ларсен Рейф. Страница 19
Я посмотрел на часы.
5:25 утра.
До утреннего поезда оставалось двадцать минут. Двадцать. В свое время я нарисовал несколько схем, показывающих время, за которое сумел бы обойти мир по сорок девятой параллели, а для того измерил длину своего шага и скорость обычной походки. Шаг мой составлял около двух с половиной футов плюс-минус несколько дюймов в зависимости от настроения и того, хотелось ли мне попасть туда, куда я шел. В минуту я делал в среднем от девяноста двух до девяноста восьми шагов, тем самым преодолевая примерно двести сорок один фут. {65}
Выходит, обычным шагом за двадцать минут я преодолею примерно 4820 футов – до мили недотягивает, а до поезда была как раз миля. А я еще и волок эту разнесчастную тележку. Не требовалось быть гением, чтобы осознать: придется бежать.
На небе, мерцая, гасли последние звезды. Пока я несся вниз по дороге, а край тележки то и дело поддавал мне сзади по ногам, я старался продумать следующий этап: как бы остановить поезд. Я не очень-то разбирался в бродяжьем деле, но знал одно: нельзя вскакивать на ходу – как бы медленно ни шел поезд, если ты сорвешься и упадешь под колеса, он тебя жалеть не станет. Меня еще в детстве заворожил Колченогий Сэм, бродяга, заделавшийся музыкантом. Он играл на гармонике длинными узловатыми пальцами и пел странные любовные песни о зеленых равнинах и своей утраченной ноге: он потерял ее как раз на рельсах. Мне очень уж не хотелось становиться Колченогим Спиветом.
Решение не состязаться в скорости с железным конем пришло, когда я взобрался на холм и оказался на переезде, там, где Крейзи-свид-крик-роуд пересекала железнодорожное полотно. У нас не было шлагбаума, который опускают, чтобы остановить движение – по нашей дороге так мало ездят, что он и не нужен. Зато был семафор из двух мощных прожекторов, один над другим, с козырьками от снега и дождя. В настоящий момент огни показывали «Дорога свободна» – белый огонь сверху, красный снизу. Но если переключить верхний прожектор с белого на красный, то будет гореть «Двойной красный», что означает – полная остановка поезда. Я осмотрел столб сверху донизу, почти всерьез надеясь найти короб с компьютерным управлением: большими кнопками «Белый», «Зеленый», «Красный» – но там ничего не оказалось. Лишь холодный железный шест, на котором непреклонно горел белым светом верхний фонарь.
Пока я осматривал столб, прожектор заговорил со мной – медленно и тщательно подбирая слова:
Не возись со мной понапрасну, Т. В. Я белый фонарь, белым и останусь. Есть в жизни вещи, которые не меняются. {66}
Оно, может, и вправду так, но у меня уже возникла идея – потрясающе простая и потенциально бредовая. На счастье, из увлечения картографией я вынес, что очень часто наилучшее решение – самое простое и на вид нелепое. Времени на долгие споры так и так не было: на то, чтобы воплотить пришедшее в голову решение, оставалось четыре минуты. Правда, требовалось открыть чемодан, а после всего, что я пережил в процессе сборов, это было все равно что вернуться на место преступления. Я попытался мысленно проделать всю процедуру в обратном порядке, отмечая, куда что клал. Белье в углу, в него завернут Томас («Том»), налобная лупа, сверху и чуть правее – коробка с моим тезкой, воробьиным скелетом…
Я покачал чемодан – внутри что-то задребезжало, и продолжало дребезжать, даже когда я поставил его ровно. Зловещая тварь этот чемодан – ни дать ни взять доисторическая зверюга с жутким несварением желудка. Еще раз мысленно перебрав процесс укладки, я снял с пояса «лезерман» (модель специально для картографов) и лезвием средней длины сделал небольшой разрез в верхнем правом углу чемодана. Кожа поддалась легко и чуть разошлась в стороны, как, наверное, было бы при настоящей операции. Я почти ждал, что из раны хлынет кровь. Запустив в образовавшееся отверстие два пальца, я после довольно быстро нашел искомое, отсчитал справа «один-два-три-четыре-пять» – и вытащил красный маркер, совсем новенький, я купил его только на прошлой неделе.
Зажав маркер в зубах, словно абордажный кинжал, я принял исходную позицию для лазания по деревьям и заскользил вверх по столбу. Металл оказался холодным, руки мгновенно замерзли, но я сохранял концентрацию и не успел опомниться, как оказался на самой верхушке столба, лицом в слепящее сияние Большого белого фонаря.
Держась одной рукой за шест, я с орангутаньей ловкостью, впечатлившей бы даже Лейтона, зубами сдернул с маркера колпачок. Сперва чернила никак не хотели ложиться на неровное выпуклое стекло, но через несколько мгновений бесплодного царапанья пористый кончик все же пропитался насквозь и чернила заструились свободней. И еще как заструились! За двадцать секунд произошло резкое, драматическое изменение, фонарь словно бы налился кровью.
Что ты со мной делаешь? – в предсмертной агонии возопил Большой белый фонарь.
Меня омывало кроваво-алое сияние. Как будто в самый разгар восхода солнце вдруг решило бросить карты, списать убытки и спуститься обратно в алое забытье. Однако в мерцании этого нового рассвета чувствовалось что-то искусственное, как в синтетической меланхолии огней на сцене.
У меня перехватило дыхание. Должно быть, от этого я и ослабил хватку и рухнул на землю. Больно.
Лежа на спине в зарослях можжевельника, оглушенный и весь в синяках, я посмотрел на красный сигнал – и внезапно расхохотался. Никогда еще я не был так счастлив при виде одного из основных цветов в чистом виде. Он ярко и ровно сиял посреди долины.
Стоп! – громко и уверенно кричал он. – Немедленно остановись, кому говорю!
Как будто это был акт убеждения – как будто он сменил расцветку сам, по доброй воле, и мы с ним вовсе не сражались минуту назад.
Все еще лежа на спине, я вдруг ощутил в земле глухую дрожь. Она отдавалась в затылок, в ладони. Перекатившись, я забился поглубже в кусты. Едет!
Я так привык два-три раза в день слышать рокот проезжающих товарных составов, что обычно даже не регистрировал его на сознательном уровне. Когда не прислушиваешься, а занят чем-то совсем другим, к примеру, сосредоточенно чинишь карандаш или смотришь в увеличительное стекло, ровный далекий гул проходит мимо ушей, как и прочие звуки, на которые ты сейчас не настроен – дыхание, стрекот сверчков, мерное гудение холодильника.
Но теперь, когда я напряженно ждал появления железного коня, этот своеобразный гул накрепко овладел каждым синапсом сенсорной коры моего головного мозга.
По мере того, как он нарастал, я начал различать его составляющие: сам рокот сопровождался глубокой, почти неощутимой вибрацией в земле (1), но поверх нее, как слои в хорошем сэндвиче, чей изысканный вкус не объясняется просто суммой слагаемых, – шел лязг колес, стучащих по неровным сочленениям рельс – стук-стук-стук (2), мурлыкающее урчание поршней в дизельном двигателе – чухи-чух (3) и нерегулярная дробь сцеплений между вагонами – дзынь-динь. Ко всему этому примешивался невыносимый скрежет металла о металл – как шаркающие друг по другу музыкальные тарелки (5), издающие пронзительное бджжжж-бджжжжж: это поезд и рельсы сталкивались и расставались вновь, передавая друг другу импульс. А взятая воедино вся эта какофония идеальным образом сливалась в характерный шум приближающегося поезда – вероятно, один из дюжины базовых элементарных звуков в мире. {67}
А потом я увидел его: раскаленное добела око вылетающего из тумана локомотива. Этот одинокий прожектор пронзал дымчатую пелену и последние остатки сумерек, напрочь игнорируя всю остальную долину – как зверь, сосредоточенный лишь на том, что он видит в данную минуту. Вот состав обогнул поворот, и моему взору открылась бесконечная череда грузовых вагонов за горчичным локомотивом: диковинная кубистическая змееподобность, растянувшаяся настолько, насколько только мальчик моего роста мог видеть без помощи увеличительных приборов.