Калитка, отворись! - Бейлина Нинель Вениаминовна. Страница 10
Идёт дождь — тоже хорошо: прибьёт пыль, удобнее будет ходить.
Чумак уже несколько раз чувствовал, что полка под ним шевелится, но, занятый своими мыслями, полусонный, не обращал на это внимания. Наконец толкнуло уж очень сильно. Что такое, неужели едем?! Посмотрел в окно — фонарь в маске из дождевых мельчайших капель был неподвижен. Встал, поднял полку… Из ящика вылезла девчонка, чихнула. Вот чёрт! Как она там помещалась, да ещё с узелком!
— Он прошёл?
— Кто?
— Контролёр.
— Не было тут контролёра.
— Ну, так я назад. Пересядьте, пожалуйста, на ту полку.
Чумак рассмеялся:
— Что значит — прогресс! В моё время катались под вагонами. И преимущественно мальчишки, а не девчонки.
Она тоже слегка улыбнулась. Она была мокрая.
— А вы меня не выдадите?
— С условием: во-первых, ты сейчас же переоденешься, не то простынешь. Давай-давай, я не буду смотреть. Во-вторых…
— Это уже два условия.
— Не возражать! Ты некоторым образом в моих руках…
Он стоял между полками лицом к проходу, пока она не сказала «уже». Она была в красной кофточке и серой юбке. Чумак не любил этого сочетания цветов, он поморщился. Но лицо у девочки было простодушное, смешное, безбровое, нос оседлали веснушки.
— А во-вторых… Погоди. Ты, наверное, сбежала из дому. Угадал?
— Нет, честное слово! Просто мне надо разыскать друга, понимаете? То есть не его, а её… Зину. В Бийске я её не нашла.
— А в Барнауле?
— Здесь её не может быть. Она поехала в Кучук.
— Порядок! Я туда же! Итак: во-вторых, у меня к тебе деловое предложение — давай-ка поступай ко мне полевым рабочим. И друга твоего искать будет легче, ну, и заработаешь. Только не вздумай удрать: видишь коробку на столе? Это те-о-до-лит, понятно? Попробуешь сбежать — взгляну в эту штуковину и сразу увижу.
Нюрка радостно подумала: «Не зря я в ящике всё время шептала: «Калитка, отворись!»
И оба рассмеялись, удивляясь своей беспримерной удачливости.
— А сколько будете платить? — спросила затем Нюрка независимо.
— Как всем рабочим.
— За еду будете высчитывать?
— Конечно.
— А Зину возьмёте, когда мы её найдём?
— С удовольствием.
— Ну, тогда согласна.
Подошла проводница, подозрительно взглянула на Нюрку.
— Со мной. Провожает, — поспешно сказал Чумак.
Потом Нюрка снова залезла в ящик. Поезд тронулся. Немного погодя она вылезла. За окнами ничего не было видно, только ночь, ночь, станционные огни и снова ночь… Но Нюрке нравилось ехать. Нравилось, что ехать опасно. И Чумаку нравилось, что ей нравится опасность. «Она похожа на Серёжку», — подумал он и попытался выспросить Нюрку о её жизни, но девочка отвечала уклончиво — и это тоже понравилось ему. Он стал учить её туристским песням, которым сам выучился от студентов на целине: «Жил-был у бабушки серенький козлик» на мотив из «Риголетто», «Если голову случайно оторвало» и, конечно, «Глобус». Пели очень тихо. Проводница спала в своём купе. Все пассажиры тоже спали. Чумака удивляло, что эта девчонка в каждую мелодию вкладывает тотчас что-то своё. «А Серёжка всегда повторял, как слышал… И он не ездил искать друга. Он ездил посмотреть, похожа ли Волга на Днепр».
— Хорошая она, твоя Зина?
— Замечательная! — отозвалась Нюрка, подобревшая от пения. Она уже не помнила своей ссоры с Зиной на дороге в лагерь. Такое и вообще не держалось в её памяти, да ведь было его так немного, и не стоило запоминать. — Она ушла из своего дома, чтобы я не уходила одна, когда мне было плохо! Она прочла больше тысячи книг! У неё есть правила!
— Какие?
— Всякие. На всю жизнь.
— Почему же она тебя бросила? — поддразнил Чумак.
— Она не меня. Ей неправильно вынесли выговор.
Подумав, добавила:
— И, кажется, она влюбилась в одного мальчика.
— Плохого?
— Нет, он тоже хороший. Выучил меня читать ноты.
«Похожа она на Серёжку или не похожа?» — снова подумал Чумак.
Серёжка — это был он сам, его детство.
До тринадцати лет он жил в Днепропетровске, около вокзала. Днём в городе было шумно, а по ночам в тишине кричали паровозные гудки. И случалось, он начинал понимать их язык лучше, чем то, что говорили люди днём. И тогда убегал из дому. Поводы для этого были разные, их подсказывали международная политика и кино. В Испанию. В цыганский табор. На Халхин-Гол. На остров Святой Елены, посмотреть могилу Наполеона… Ловили его всегда где-нибудь в Синельникове или в Сухачевке и, чумазого, оборванного, с милиционером доставляли домой! Мать плакала, ей помогали три младшие сестрёнки, а отец — он был военным, лейтенантом, — только морщился и тут же уходил по делам. Ему было некогда заниматься детьми, да к тому же он, как и Серёжа, любил больше дальних, чем ближних… И вообще род его происходил от бродяг-чумаков, возивших некогда соль из Крыма на Украину, о них же и песня осталась: «Ой, чумаче, чумаче, життя твоё собаче»…
Последний, самый удачный побег Серёжа совершил летом сорок первого года: именно тогда ему захотелось увидеть Волгу и проверить, так ли в ней хорошо плавается, как в Днепре. О войне он услыхал в Саратове и впервые вернулся домой сам, без милиции.
А вместо дома была груда камня, щебня, штукатурки, сваленной со стеклом; торчал на все бывшие пять этажей исковерканный железный каркас, какие-то прутья, кусок белёной стены с висящей на одной трубе батареей отопления… Он и не знал, что внутри жилья столько железа!
Началась тревога, его загнали в убежище; он был рад этому — надеялся встретить там знакомых, расспросить о своей семье. Но никто ничего не знал. Мальчишки, перебивая друг друга, рассказывали ему, как они вчера ловили шпионов. «Чудак, уехал! Всё пропустил!» Он молчал, облизывал губы.
Выйдя на улицу, наткнулся на человека, свернувшегося калачиком посреди тротуара. Человека унесли, на асфальте осталось небольшое красное пятно.
Потом Серёжа поехал на другой конец города, в казармы. И тут произошло чудо: едва он слез с трамвайной подножки, как увидел перед собой отца. Его пышные чумацкие усы, ещё недавно ярко-бронзовые, были белы. Немного погодя он сказал в ответ на вопросительный Серёжин взгляд:
— Больше некому по нас с тобой плакать.
Серёжка порывался бежать на фронт. Но не было возможности прибавить себе лет. Ему не поверили бы, даже если бы он вздумал говорить правду: в тринадцать лет он выглядел десятилетним.
Последний раз отца он видел на вокзале. Отец руководил эвакуацией семей своей части, рассаживал детей и женщин по вагонам, уговаривал какую-то старуху бросить корыто и выварку и взять в вагон кого-нибудь из «чужих» людей, которых столпилось на вокзале много — серая гудящая толпа с тревожными глазами. Поезд тронулся, отец вскочил на ходу, неловко поцеловал Серёжу в макушку, выпрыгнул. Поезд мчался на восток, его обстреливали с воздуха из пулемётов, были убиты шесть женщин и один старик. Через несколько часов немцы разбомбили вокзал. Но об этом Сергей узнал только через несколько лет.
…Он не мог не вспоминать всего этого, хотя всё было давно, он сменил немало городов и профессий и теперь казался уже не моложе, а старше своих лет: невысокий, тонкий, с быстрыми движениями, с глубоко посаженными серыми глазами и множеством морщинок на лбу, под глазами, у рта. Морщины эти были не от возраста — так подействовали на тонкую кожу солнце, мороз и ветер. И то ещё надо удивляться крепости человеческой кожи: ведь от смены жары и холода трескаются и распадаются в прах гранитные скалы.
…Он не мог не вспоминать о вокзалах своего детства, потому что там были его «начала», как называла это незнакомая ему девчонка Зина, и какой бы он ни был другой, начала эти всё ещё были в нём и будут, пока он не перестанет существовать.
…Он не мог не вспоминать о вокзалах своего детства, потому что сидел на полке в поезде «Барнаул — Днепропетровск», и была ночь, и в тишине кричали поезда, и фонари за окном кутали свои головы в моросящий туман… В Днепропетровске он не был восемнадцать лет, это был уже совсем другой, заново отстроенный после войны город, и вокзал в этом новом городе был другой, — но ему казалось, что там, вблизи вокзала, всё ещё стоит у окна на пятом этаже мальчик Серёжка и слушает паровозные гудки. И есть там второй Серёжка, который помнит красную лужицу на асфальте и спрыгивает с трамвайной подножки навстречу отцу, человеку с детской улыбкой и чумацкими белыми усами.