Бермудский треугольник - Бондарев Юрий Васильевич. Страница 45
Она отвела ладони от лица, ресницы слиплись, нос покраснел, губы распухли, и, испытывая жалость при виде ее заплаканного лица, ее нежелания улыбнуться, он спросил тоном дружеского успокоения:
— Ведь ничего страшного не произошло, Таня?
— Не знаю, — прошептала она и сквозь влажную поволоку со страхом взглянула в глаза Андрея. — Встань, пожалуйста. А то выходит — ты в чем-то виноват.
И с гадливой гримасой, некрасиво покусывая потрескавшиеся губы, она выговорила:
— Мерзость, отвращение… Ненавижу…
— Но в чем дело, Таня? Ты говоришь со мной непонятным кодом, — озадачился всерьез Андрей. — Что случилось?
— Нет. Я не хочу, чтобы тебе стало противно.
— Думаю, я выдержу. Ты сказала, что кого-то ненавидишь. Кого?
Она, колеблясь, помассажировала висок.
— Всех их, — сказала Таня хрипло. — Никого из них не могу видеть. И в первую очередь Виктора Викторовича. Он тогда подходил к тебе в ресторане, такой сладкий джентльмен. — Она язвительно передразнила его улыбку, его изысканный наклон головы. — И не хочу видеть его красавиц девочек… Я большая дура и не сразу узнала, что почти все девочки — просто гарем, как у шаха какого-нибудь. Гадость ужасная. Он по вечерам приглашал учениц и знакомил с мужчинами… чаще всего с иностранцами…
— Знакомил? И ты тоже?..
— Он пригласил меня, как приглашал других. — Она сделала конфетное лицо и передразнила его голос и жест, каким, видимо, он приглашал ее. — Мармела-адный такой, надушенный французскими духами…
Она замолчала, пожимаясь от брезгливости.
— Я слушаю, Таня.
— Хорошо, я расскажу, пусть так… Мы жили в загородном пансионате, отрабатывали походку, повороты, движения, потом — аэробика, макияж — ну, эти пустяки тебе вовсе не интересны. А вот по вечерам собирались у кого-нибудь в номере, пили кофе или пепси, шутили, смеялись, но все нервничали и ждали, кого сегодня Виктор Викторович пригласит к себе в люкс для советов и замечаний после учебного дня. Я страшно трусила, потому что моя соседка по комнате Ярослава, я ее звала Яра, красивая девушка из Новгорода, чаще других приглашалась к нему и возвращалась поздно. Однажды я не могла уснуть и слышала, как она в ванной долго мылась под душем, чистила зубы и повторяла одно и то же: “Гулящая девка, помойка, мусорное ведро”. Потом она странно засмеялась и сказала громко: “А теперь я превращусь в пушинку, в перышко, в маленькую колибри над синим океаном”. Только позже я поняла, что это…
— Что поняла, Таня? — не вполне уверенно спросил Андрей. — Перышко и колибри? Что за бред такой?
— Да, бред, бред. — Таня покусала шершавые губы. — Меня он пригласил в свой люкс — знаешь когда? — дня через два после того, как чествовали итальянца в ресторане. Я дрожала, как осиновый лист. От страха у меня даже зубы стучали. А Виктор Викторович был просто испанским кавалером, ворковал голубем: что вы так волнуетесь, я вас не съем, запейте глотком рейнвейна вот эту таблеточку банального феназепама, и станет на душе спокойно. Принимал балетные позы, улыбался, хвалил мои способности, прическу, читал заумные стихи какого-то поэта Серебряного века. Читал с невыносимым завыванием. Потом посмотрел на часы и сказал, что сейчас к нему должен приехать синьор Петини. Знаменитому кутюрье я чрезвычайно понравилась, и он верит — в скором времени я буду работать у него. А у меня от вина как-то холодком сводило губы, стало по-идиотски весело и захотелось ни к селу ни к городу хохотать, как набитой дурище. — Таня прерывисто передохнула и продолжала с прежней гримасой гадливости: — Потом Виктор Викторович куда-то исчез. И появился этот модельер итальянец, синьор Петини. Сел ко мне на диван, стал что-то говорить по-русски о Париже, о моих ногах, о моей шее, о том, что я будущая звезда, и все сопел и пытался поцеловать невыносимо красными губами. Мне было смешно и противно. Тогда он рассвирепел, забегал по комнате, глаза вращались как у рака, жестикулировал и ругался по-итальянски и кричал по-русски: “Дюра! Чудака! Архаизма!” После этих криков я ничего не помню, потому что заснула на диване, а проснулась в своем номере, раздетая, и плакала, и кричала, и смеялась в жуткой истерике. А Яра, успокаивая, легла рядом, обняла и говорит: “Мерзавцы! Надо забыть, все забыть. Всю мерзость, всю подлость мужчин. Я знаю, что надо делать. Комариный укусик — и ты пушинка, белая бабочка над голубыми цветами. Хочешь, я помогу тебе?” Потом у меня не хватило сил бросить студию. Я осталась. А через день вечером вместе с Ярой превращалась в белую бабочку, в тополиный пух над морем, в воздушную королеву Зазеркалья… А потом — очнулась около двери в свою квартиру. Все мои деньги я отдала Яре и осталась ей должна. В Москву меня кто-то привез на машине и посадил на лестничной площадке. Помню, как я увидела обезумевшие глаза мамы. Она не узнавала меня. У меня так болела голова и так подташнивало, будто я отравилась. Все постыдно, гадостно, отвратительно, что не хочется жить… Со мной — плохо! Я погибаю, Андрей… Я бросила студию…
Таня закинула голову, ее ноздри сжались, глаза наполнились слезами, и Андрей с четкой резкостью представил запомнившегося напудренным лицом Виктора Викторовича и в кокетливом шарфе на шее толстенькую итальянскую знаменитость возле незащищенной и безвольной Тани — и не сумел подавить ожесточение:
— Виктор Викторович — сволочь и мразь, он дал тебе не безобидный феназепам, а совсем другую таблетку! А твоя Яра, уверен, — наркоманка и сводня! Черт ее возьми!
— Что? Ах, да… Я понимаю, о чем ты, — выговорила она и смежила веки, мокрые ресницы выпускали капельки слез. — Нет, я не виню Яру, потому что сама согласилась… “Розовое облачко, пушинка”. Гадость! Я сама виновата! — Она задохнулась слезами, растерянно повторяя: — Но Яра тоже несчастна, совершенно одна в Москве. Она как раба у Виктора Викторовича! Так что же мне делать, Андрей?! — с тихим оголенным отчаянием вскрикнула Таня. — Мама считает, что меня напичкали наркотиками, как… панельную девицу! Что я опозорила себя и их… мать и отца. Она кричала на меня, даже ударила. Я уйду, уйду из дома. Мне стыдно. Я не могу… Я сейчас существую для матери как какой-то грязный предмет — и больше ничего. Но она… Она без сердца! И отец ее боится. Слушай, Андрей, ты можешь мне помочь? — встрепенулась Таня и вытянулась вся, тоненькая, несчастная. — Ты мог бы мне одолжить деньги? Я поселилась бы на неделю в какой-нибудь гостинице. Я не могу сейчас дома, не могу…
Она умолкла, молчал и Андрей, внутренне озябнув от предчувствия несчастья.
— Дело не в деньгах, — сказал он наконец. — Сейчас они у меня есть. А дальше? Поживешь в гостинице, а потом?
Она перевела дыхание:
— Я придумаю что-нибудь.
Опять помолчали. Улица неустанно гудела, шевелилась за окном железным телом.
— Вот что, Таня, — заговорил рассудительно Андрей. — Жить одной в гостинице при нашем расхристанном демократическом порядке — опасно. Темных субъектов найдется сколько угодно. А у меня огромная четырехкомнатная квартира. Рядом, на лестничной площадке — мастерская деда. Переезжай ко мне, занимай любую комнату или даже всю квартиру. А я буду жить в мастерской. Не надо тебе никакой гостиницы. Я буду рад, если ты…
Она пальцем вытерла под глазами, сказала гриппозным носовым голосом:
— Я плохо знаю тебя, Андрей. И он, как всегда, призывая в помощники выручающую самоиронию, заговорил наудачу:
— Таня, у меня есть слабости — я неудачливый остряк-самозванец, иногда глуп, иногда грешен, не прочь испить то, что и монахи приемлют. Танечка… — Он сделал короткую передышку, проклиная себя за неполучившееся легкоязычие, и продолжал очертя голову: — Танечка, говорят, что радугу и счастье мы не видим над своей головой, а только над головами других. И все же я счастлив, Таня, когда тебя вижу. Как было бы прекрасно! Пожила бы ты в моей квартире, а я в мастерской. Я готовил бы кофе, это я умею, кроме того — великий мастер жарить яичницу. Это моя гордость. И достоинство. А главный недостаток: надирает черт и бываю вспыльчив, но обещаю тебе быть хорошим соседом, верным, образцовым, идеальным, примерным… выучившим моральный кодекс и, конечно, вызубрившим десять заповедей. Не веришь, могу на Библии и на Конституции поклясться, как наш многочтимый президент, — говорил полушутливо, полусерьезно Андрей, пропадая от взятого им тона и понимая, что приглашать Таню на полном серьезе жить в его квартире выглядело бы или ангельским, или непомерно грубоватым поворотом в их отношениях. Но уже не подчиняясь благоразумию, а поддаваясь вмиг возникшей в душе волне решенности, неостановимой и умопомрачительной, он договорил почти дерзко, отчего-то переходя на “вы”: