Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 151

Тихо было. Только ветер царапал ледяные узоры да звенела в лампочке накаленная нить. Тряпичный заяц по имени Заяц понимающе смотрел на меня нарисованными глазами из-за края лоскутного одеяла.

…Куда потом подевался Заяц, я не знаю. Надеюсь, что он, как знаменитый олимпийский Миша, “возвратился в свой сказочный лес”. А керамический Пограничник по-прежнему живет у меня. Все такой же строгий и бессонный, стоит он на полке электрокамина. А у его ног притулился другой друг детства — маленький мраморный кролик. Иногда я беру кролика в ладони, и кажется, что в каменном тельце бьется живое сердечко.

А посреди полки — зеркальце, которое когда-то украшало нашу с Людой квартиру на подоконнике. Это старинная вещь. Она была старинной даже во времена моего детства. Зеркальце в тридцатые годы подарила моей сестре — тогда еще маленькой девочке Миле — соседка, мать Лешки Шалимова. А у Шалимовых оно было с “бабушкиных времен”. Когда-то оно с другим таким же зеркальцем на пару стояло на дамском письменном столике, который назывался "бювар"…

Справа от зеркальца — еще один старинный предмет: в рамке из карельской березы плотная коричневая фотография. На ней — худой мужчина в старомодном сюртуке и строгая женщина в платье со стоячим воротничком. На коленях у женщины — годовалое дитя в кружевном платьице. Это мой папа…

Женщина — моя бабушка. Текла Войцеховна, до конца гордившаяся своим шляхетским происхождением. Мужчина — дед, адвокат Федор Амвросиевич. Я о нем ничего не знаю. Да и отец знал о нем немного. Дед умер от чахотки, когда сынку Петеньке было всего полтора года. Наверно, уже тогда, в фотомастерской польского города Пултуска, дед знал о близком конце. Иначе зачем бы сделал на обороте снимка надпись: “Моему дорогому сыну Петh на добрую память отъ папы. F.А.Крапивинъ”?..

Памяти почти не осталось. По крайней мере, у меня. Осталась лишь эта фотография. Лицо у деде грустное, он похож на Чехова, только без пенсне… Жаль, что он умер за тридцать три года до того, как появился на свет его внук Славка…

Может быть, на той вечной и бесконечной Дороге я встречусь и с ним? В оклеенной темными обоями комнате деревянного вильнюсского дома, где в открытые высокие окна сквозь тенистую сирень смотрит с незамутненного еще войнами и революциями неба чистая луна. И от нее поблескивает в сумраке узорная труба граммофона…

А сейчас луна заглядывает в мое окно и отражается в старинном зеркальце. Я думаю иногда: сколько же всего отражалось в этом зеркале за сотню лет! Сколько событий и лиц!..

Потом лунный свет падает на снимок. И платьице годовалого мальчика Петеньки белеет, словно севшая на картон бабочка-капустница…

Может быть, люди на фотографии на какой-то миг оживают от лунного света? Оживает кусочек далекого 1905 года?

…Почему-то моя память об отце часто переплетается с воспоминаниями о всяких лунных историях…

4

Одно из таких воспоминаний — луна, похожая на оторванное ухо.

…Отца демобилизовали в начале сорок шестого года. Он приехал в Тюмень в феврале, когда уже начинало по-весеннему синеть небо.

Что-то не клеилось в нашей послевоенной семейной жизни, это понимал даже я, первоклассник. У мамы появился знакомый, Артур Сергеевич, который потом стал моим отчимом. Для отца это, конечно, не было секретом. Тем не менее, он уговаривал маму и меня ехать с ним в белорусский город Гродно. Говорил, что тянут его родные места, память о детстве. Потом стало ясно, что не только память детства его туда тянула: была там и другая жена. Не представляю, как бы сложилась жизнь, если бы мы и вправду уехали. Но однажды Артур Сергеевич явился к нам домой, и они с отцом решительно, по-мужски выяснили все обстоятельства. После этого, конечно, ни о каком отъезде речь не шла.

Мама была мне гораздо ближе, чем отец. Во время, родительских споров я всегда был на маминой стороне. Но и отца я любил. И даже в те нелегкие дни была у меня радость от того, что папа уцелел на войне и что — вот он, рядом.

Такой радостью был и фильм “Золотой ключик”, на который мы пошли однажды с папой.

Возвращались поздно, уже стемнело.

По дороге мне вспоминалась хорошая, хотя и грустноватая песенка папы Карло:

Ключом золотым отпирают

Заветную дверцу в стене.

Но где отыскать этот ключик,

Никто не рассказывал мне…

Я молчал, папа молчал.

Когда мы пришли на наш просторный двор, с крыльца сбежала соседская девочка Тамара Лазарчук. Она явно приходила к Летке Шалимову, у них была “любовь”.

Тамара сказала на бегу:

— Здрасте, Петр Федорович.

— Здравствуй, девочка…

Я подумал с гордостью: “Папы так давно не было дома, а его все равно помнят…” И еще подумал: “А скоро он уедет в свое Гродно…”

Защипало в глазах, я вскинул лицо, чтобы удержать слезинки. Над крышей висела тускловато-желтая луна. Это был не месяц, но н не полный лик, а так, полнота на две трети. И мне вдруг показалось, что луна похожа на оторванное ухо великана!

Да-да! Именно так! На громадное немытое ухо!

Это открытие настолько ошеломило меня, что слезинки тут же высохли и забылись. Я сказал папе:

— Оторванное ухо!

— Что, сынок? — рассеянно отозвался он.

Я не стал повторять, папе было явно не до меня. Однако про себя я повторил это много раз. Даже хихикнул внутри.

Так и запомнился тот миг. Моя рука в теплой ладони отца, под ногами скрипит снежок, от крыльца тянется черная тень. Томкины шаги стихают за калиткой, а в зеленом небе — оторванное ухо великана.

Эту "литературную находку” я запомнил навсегда. И однажды использовал ее в студенческие годы, когда писал очерк для университетской газеты. Про целину.

…Здесь память уносит меня почти на двенадцать лет вперед, в хакасскую степь.

Было это в пятьдесят седьмом году. В начале осени я, как и все студенты, вкалывал на сельхозработах. Нас тогда отправили на целину, в Красноярский край. По комсомольским путевкам. Считалось, что мы добровольцы, хотя я не помню, чтобы кто-то спрашивал нашего согласия. Впрочем, никто из нас не спорил. Во-первых, себе дороже. Во-вторых, целина так целина, посмотрим новые места…

Места были интересные. Насколько я помню, километрах в ста от Абакана. Районный центр назывался Москва, а ближнее село — Бородино. Эти исторические названия служили, естественно, темой для всяческого зубоскальства: мол, судьба нашей студенческой братии будет такой же, как у армии Бонапарта.

Впрочем, у полевого стана, куда я попал, название было не историческое, а вполне местное, хакасское — Карасук. Это был ток для зерна — два длинных навеса над утрамбованными площадками и тесная мазанка под плоской, поросшей бурьяном крышей. В мазанке — жилое помещение с нарами и кухня с печкой-плитой.

Стояло неподалеку и еще одно строение — покосившаяся дощатая будочка — сами понимаете, для чего. Двери у будочки не было. Поэтому, когда ты устраивался в ней поразмышлять о будущем, то должен был напевать или насвистывать — место, мол, занято. Эти частые музыкальные упражнения поддерживали в нас положительное мировосприятие — бодрое и лирическое.

Такому ощущению способствовал и пейзаж. Кругом лежала волнистая степь с торчащими камнями — возможно, это были древние идолы. По крайней мере, стояли камни не просто так — они огораживали невысокие курганы. Прямоугольники этих курганов там и тут зеленели среди спелых хлебов, распахивать их было запрещено.

Вдали поднимались невысокие горы — отроги Саян. Одна гора — длинная, с частыми камнями на округлой вершине — была похожа на припавшего к земле динозавра с гребнем на спине. Про себя я именовал эту гору “Хребет Большого Ящера”, но предлагать такое название для обиходного пользования не решался, чтобы не быть уличенным в излишнем пристрастии к экзотике.