Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 149

Дело в том, что от долгого холода (не хватало дров), от скудного пайка и от всякого неуюта военного времени появилась у меня болезнь с неизвестным мне раньше названием “ревматизм”. От ревматизма этого болело все внутри, но самое главное — распухали ноги и руки. При ходьбе боль тупо толкала меня в пятки, словно в них засели деревянные шарики, валенки с трудом налезали на распухшие ступни. А хуже всего было с руками. Пальцы раздувались так, что натянутая кожа делалась темно-розовой и блестящей. Словно каждый палец мне старательно придавили дверью — и не так, как дядя Боря, а изо всех сил.

Я помнил дяди Борины слова о лампочке и, укрывшись с головой, всерьез пытался рассмотреть: не светятся ли моя распухшие пальцы? Нет, не светились. Зато Лешка Шалимов, бывало, приводил с улицы приятелей специально, чтобы показать мои руки. Я демонстрировал их охотно. Мальчишки смотрели с уважительным сочувствием и покачивали головами. А Вовчик Сазонов сказал:

— Ты совсем как военнораненый. Может даже гангрена случится.

Вечером я с гордостью передал это рассуждение про “ган-гре-ну” маме и Людмиле. А они почему-то рассердились. Сестра заявила, что незачем пускать с улицы в дом всяких хулиганов. Хотя всем было известно, что Вовчик никакой не хулиган, а самый воспитанный мальчик в квартале, юный скрипач и сын известного хирурга, начальника госпиталя. Того самого, который помог устроить в больницу моего брата Сережу.

Сережа работал на оборонном химическом заводе, “глотнул там какой-то дряни” (противогаз оказался дырявый), слег со всякими воспалениями-осложнениями, а потом и с параличом ног. Его — с незнакомым исхудавшим лицом, закутанного в одеяло — увезли в больницу на санках. Мама и сестра плакали. Я не плакал и гордился: Сережа был почти что раненый. Ведь он пострадал, когда делал начинку для снарядов, чтобы бить фашистов.

Вернулся Сережа месяца через два или три — вылечили его. А меня ревматизм не оставлял до пятого класса. В сильные холода просыпалась в ступнях знакомая боль, а пальцы каждую зиму и весну обязательно припухали. Не так сильно, как раньше, но заметно.

Помню такой случай. В марте сорок восьмого мы в комнате у моего приятеля Вовки Покрасова играли в подкидного дурака — ребята и взрослые, вперемежку. И там была тетя Сима Петрова, мать рыжего Тольки. Шел во время игры разговор “про жизнь”. Про то, что после недавней отмены хлебных карточек стало наконец-то полегче: хлеба теперь сколько хочешь, да и продукты кой-какие появились в магазинах. Я солидно вставил фразу, что “теперь, конечно, жить можно, а то ведь страх вспомнить, как столько лет брюхо сводило от голода”. И добавил:

— Еще в том году все ходили отощавшие.

Тетя Сима глянула неприязненно:

— Уж не ты ли у нас был отощавший? Новый-то папаша твой, поди, каждый день литерные пайки получал, большой начальник. Вон у тебя, у отощавшего, пальцы-то какие пухлые.

Все неловко примолкли: знали, отчего у меня такие пальцы. Знали и то, что мой отчим Артур Сергеевич никакой не начальник, а мелкий служащий в конторе охотничьего общества. Зарплата у него была что-то около восьмисот рублей — по тем временам совсем чахлая. На эту зарплату да еще на триста рублей, которые для меня присылал из Белоруссии отец, мы и жили.

Я тете Симе ничего не ответил. Молча выложил на стол два туза, два короля и даму и, столь победно окончив игру, ушел в комнату дяди Бори. Он слышал через дверь весь разговор и сказал мне:

— Плюнь на нее. Она ни про кого в жизни хорошего слова не сказала, такая уж натура.

И я плюнул. Мысленно, конечно. И даже не стал ссориться с Толькой: он-то не виноват, что у него такая мамаша…

Но я сильно забежал вперед. Ведь начал-то рассказывать о себе о пятилетием.

Пальцы в ту пору у меня болели ровной ноющей болью, и я к ней притерпелся. Научился даже ловко держать ложку и карандаш, хотя суставы были “негнучие”. В общем, жил… Но скучно было взаперти. И вот появилась Люда!

Конечно, лучше бы мальчишка… Можно было бы устраивать военные развлечения: сооружать из стульев танки и самолеты, развертывать партизанские бои и громко орать фронтовые песни:

Бей, винтовка,

Метко-ловко

Без пощады по врагу!..

Или:

“Так-так-так!” — говорит пулеметчик,

“Так-так-так!” — говорит пулемет!..

Но Люду ратные подвиги не увлекали. Она не хотела быть ни санитаркой, ни даже командиром батареи. Мягко, но настойчиво втянула она меня в старую, как мир, игру под названием “Дом”.

На широких подоконниках устраивали мы “квартиру”. Из кубиков и дощечек мастерили мебель. Застилали игрушечные постели пестрыми лоскутками. Расставляли по самодельным столикам “посуду” — цветные кусочки разбитых чашек и тарелок. Из “настоящего” кукольного хозяйства была у нас только жестяная печка-плита. (“Не вздумайте ее разжигать!” — каждое утро предупреждали нас взрослые. Мы и “не вздумывали”).

Когда “квартира” была готова, в нее въезжали жильцы. С Людиной стороны — целлулоидный пупсик Малыш, тряпичный щенок Жучка, две крохотные куколки Тома и Зина и фаянсовый лягушонок Ляга. С моей — сделанный из папье-маше пионер Ваня, кукла Катя (мама сшила ее из старого чулка), тряпичный заяц, которого так и звали — Заяц (но ни в коем случае не Зайка), и маленький мраморный кролик. Вообще-то кролик принадлежал Людмиле, но я присвоил его.

У сестры же я конфисковал еще одну очень полезную для игры вещь: зеркальце в деревянной овальной рамке и с выдвижным ящичком внизу. Очень похожее на трюмо, только в сто раз меньше.

Все жильцы кукольной квартиры жили полнокровной жизнью: ели, спали, ходили в детский сад, в школу и на работу, купались в консервных банках, иногда ссорились, после мирились и дружно играли. Тех, кто не слушался, Люда ставила в угол, а иногда и шлепала. Она была довольно строгая мама. Я за виноватых заступался.

— Если будешь им во всем потакать, знаешь, кем они вырастут? — грозно спрашивала Люда. Совсем, как ее мать дядю Сережу.

Этому налаженному быту не грозили ни фашисты, ни бандиты из шайки “Черная кошка”, ни домоуправша по фамилии Устюжанина (которая то и дело приходила к жильцам выяснить что-то насчет бумажек по названию “жировки”). Наш игрушечный дом надежно охранял бессменный часовой. Это был сделанный из керамики и покрытый темно-зеленой краской боец пограничник. Ростом мне до колена. В твердом тулупе до пят, незыблемый и несокрушимый, как памятник. Руками в могучих рукавицах он опирался о винтовочный ствол и, повернув налево голову, строго смотрел из-под козырька звездной буденовки.

Этого красноармейца купили в те дни, когда я родился. Он вполне соответствовал официальным вкусам и настроениям того времени — эпохи суконных шишкастых шлемов и песни “Если завтра война, если завтра в поход”. (Какие еще были признаки и символы у тех давних лет, я узнал, конечно, много позже). Впрочем, не было мне дела до символов. Просто случилось так, что Пограничник стал моей первой игрушкой. Даже более ранней, чем Заяц.

И вот теперь Пограничник охранял наш с Людой дом. Днем и ночью.

А дни и ночи сменялись в нашей игре часто, не то что наяву.

— Дети, пора в детский сад! Дети, пора ужинать и спать!

Чтобы отличить ночь от светлого времени суток, мы ставили на подоконник ящичек, который так и назывался — ”Ночь”. Это был кузов игрушечного грузовичка. В нем лежала волокнистая темно-серая вата. Среди волокон, как среди ночных облаков, блестел вырезанный из фольги полумесяц. И были рассыпаны по вате “звезды” — из той же фольги скатанные шарики.

Темная ночь…

Тускло звезды мерцают…

Фольгу для звезд и месяца дала Люда. Ее отец получил однажды шоколад в своем офицерском пайке (Люда и меня угостила коричневой восхитительно-сладкой долькой). А вату для ночных облаков добывал я, вытаскивал ее через дырку, прожженную в старой телогрейке, которая висела на крючке у двери. В этой одежде ходили в сарай за дровами, на помойку и по всяким другим надобностям… Была она тощая, поэтому вату я вытаскивал осторожно, мелкими порциями.