Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 156

— Ну… для меня хороший… Он однажды сидел на подоконнике и примерз к стеклу. А я разревелся, жалко стало…

— А где он теперь?

— Не знаю. Не помню…

Отец не все дни напролет был со мною. Иногда надолго уходил по всяким своим делам: в институт, где работал до войны, в библиотеку. А еще — в суд. Там готовилось к слушанию бракоразводное дело. Об этом даже объявление появилось в “Тюменской правде”. Такое тогда было правило: хочешь разводиться — давай извещение в газете. Отец хотел. В прошлый раз они с мамой оформить развод не успели, и вот теперь он приехал специально.

Когда отец уходил куда-то без меня, я не спешил от дяди Бори домой. Здесь, на улице Герцена, все было привычное, родное: и двор с громадным тополем, и давно знакомые мальчишки, и соседи Шалимовы за дяди Бориной стенкой.

А в комнатах, где раньше жили мы с мамой, сестрой Милей и братом Сережей, поселилось теперь шумное семейство Покрасовых. Среди них был Вовка, мой ровесник. Тихий такой, покладистый парнишка. Мы с ним подружились.

По вечерам Вовка и я вели разговоры, сидя у горящей печки, или играли в “Воздушный бой”. Отец подарил мне большую коробку с картой, фишками и латунными самолетиками. Увлекательная была игра.

Но гораздо больше нравился мне другой отцовский подарок: красно-синий мяч в шелковой сетке.

Раньше никогда у меня не было громадного разноцветного мяча. Я лишь мечтал о таком, когда видел у кого-нибудь из ребят. Но и те мячи, которые я видел, были не совсем такие. Тяжелые, с толстой резиновой оболочкой. А этот оказался легонький, чувствовалось, что резина его тонкая, как у волейбольной камеры. Мяч звенел, ударяясь о стены и мебель. Красная половина его была чуть больше синей, раздутая такая — даже трещинки на краске. Но эта неровность делала мяч еще больше симпатичным. Он был живой и веселый. В нем для меня как бы сосредоточилась радость тех дней.

Мы с Вовкой часто перекидывались мячом через весь дом — от наружной кухонной двери через дяди Борину комнатку и жилище Покрасовых. Но никто из взрослых — ни дядя Боря, ни его частые гости (студент Володя Шалимов с гитарой и приятелями), ни многочисленные Вовкины тетушки и сестры, ни отец его — отставной капитан третьего ранга Михаил Мартыныч (часто бывавший навеселе) — ни разу не прикрикнули на нас. Мы с Вовкой и взрослые жили, конечно, в одном пространстве, но в то же время как бы в разных измерениях, и никто не мешал друг другу. Даже если мяч задевал и раскачивал лампочку, на это почти не обращали внимания.

Я так полюбил этот мяч, что, уходя к себе на Нагорную, всегда брал его с собой. А потом нес обратно к дяде Боре. …

Наконец состоялся суд. Меня на заседание не взяли. И “делить” меня на суде родители не стали, хотя отец хотел, чтобы я поехал к нему. Судья — пожилая женщина — мудро посоветовала:

— Не надо сейчас дергать мальчика. Пусть пока все будет как есть. А подрастет — сам выберет.

На том и порешили.

Требовать с отца алименты мама не стала. Он и без того обещал помогать мне. И посылал деньги до той поры, пока я сам от них не отказался, защитив университетский диплом…

Через день после суда отец собрался в обратную дорогу.

Мне было не то, чтобы грустно, а как-то смутно на душе. Мама гладила мне рубашку, чтобы я на прощанье предстал перед отцом в приличном виде. Я, дожидаясь, когда отпустят меня на улицу Герцена, рассеянно кидал в стену мячом.

Мяч неунывающе звенел.

— Не стучи, Леську разбудишь. — сказала мама.

— Ага… — и я кинул мяч последний раз. Он ударился о косяк, отскочил в угол к табурету. И грохнул!

Потом оказалось, что из ножки табурета торчал острый кончик гвоздя, чуть заметный.

Взрыв был такой, что Леська проснулся и заревел.

Но что был младенческий плач братишки по сравнению с моими слезами!

Сначала я заплакал негромко. Присел на корточки, и слезы закапали на резиновую красно-синюю тряпицу со сморщенной, шелушащейся краской. Но при первых словах мамы, которая спешила утешить меня, рыдания рванулись неудержимо.

Мама сначала просто стояла надо мной, потом подняла, усадила рядом с собой на кровать, прижала.

— Ну, успокойся, маленький…

Но горе сотрясало меня. И мама поняла, конечно, что дело не только в гибели мяча. Это были слезы от несправедливости жизни, от неласковой судьбы, которая разорвала семью. Слезы об отце, которого я, оказывается, очень люблю и с которым сегодня вечером расстанусь неизвестно насколько…

Пришедший с работы на обед отчим сумрачно успокаивал за фанерной перегородкой Леську. Когда я, наконец, притих, мама сказала:

— Ну, если хочешь, ты ведь можешь поехать с папой. Еще не поздно…

На миг заманчивость новой жизни и радость, что не надо расставаться с отцом, позвали меня в дорогу.

— Ладно, — всхлипнул я…

Разумеется, я не уехал. Через полчаса тоска поулеглась, а расставание с мамой показалось страшнее всех несчастий. Я успокоился, умылся и вырезал из лопнувшего мяча узкие полоски. Две себе и две Вовке — для рогаток.

Вечером я и дядя Боря проводили отца на вокзал. Отец поцеловал меня. Чуть проступившая к вечеру щетина знакомо кольнула мне лицо.

Поезд ушел. Было холодно. Вскрикивали и шипели паровозы. Освещенный станционными прожекторами пар светился, как низкие фантастические облака. Большой пунцовый полумесяц среди этих облаков был похож на край двухцветного мяча, если тот повернуть к себе одной третью красного бока. Когда он, конечно, был цел…

— Домой пойдешь? — спросил дядя Боря. — Или ко мне?

— К тебе.

…И это стало как бы возвращением в старый дом, где прошло мое детство. С той поры, где бы я ни жил, я всегда оставался мальчишкой с улицы Герцена. И в душе остаюсь им сейчас…

Конечно, не мог я там проводить все время — ведь была школа, были всякие домашние дела на Нагорной. Но в субботу после уроков я обязательно отправлялся к дяде Боре и домой возвращался лишь в воскресенье вечером.

Ночевал я на тощей подстилке из старых телогреек, которые дядя Боря стелил на колченогий стол. Укрывался дядюшкиным потертым пальто. А иногда мы с Вовкой спали у них в комнате, прямо на полу, на вытертой шкуре белого медведя, которую отставной моряк Михаил Мартыныч привез после войны откуда-то с севера. Нравы тогда были простые, о комфорте никто не заботился, и Покрасовых не удивляло, почему у них то и дело пасется чужой мальчишка.

А когда пришло лето, я почти что совсем перебрался “на родину”. Наша компания — Вовка, Амир Рашидов, Толька Петров, Володька Пятериков и еще разные ребята из ближних домов — никогда не скучала. Часто с нами объединялись и мальчишки постарше — Лешка Шалимов и его друзья. Занятий хватало: то футбол в сквере у цирка, то купание в Туре, под обрывами, то городки и “штандер”, то партизанская “войнушка”, то “сыщики-разбойники”….

Игры иногда заканчивались лишь к полуночи. Все окрестные улицы, скверы и дворы были наши — бегай, кричи, прячься, сражайся на палках, гоняй старый футбольный мяч. Летние ночи — они даже и не ночи были, а так, негаснущие вечера. И луна, встававшая над тюменскими улицами, поэтому никогда не могла набрать полную яркость. Висела надутая и дымчато-розовая.

Мы с Вовкой соглашались, что луна очень похожа на мяч, которым играли мы зимой (Вовка о нем тоже вспоминал с любовью и сожалением). Если, конечно, мяч этот повернут к нам полностью красным боком…

Но иногда мы смотрели на луну более серьезно.

Один раз наша компания, утомленная беготней и шумными играми, забралась на крышу двухэтажного сарая. Мы лежали животами на теплом железе крутого ската, и снисходило на нас умиротворение.

Город утихал, только где-то звенела гитара, да из близкого цирка доносился приглушенный оркестровый марш. Небо стало сиреневым. В него из-за купола цирка выкатился пятнистый розовый шар. На сей раз — удивительно большой. Уж не вздумал ли он приблизиться к Земле вплотную и устроить столкновение?

Мы поглядывали на Луну с уважением и опаской. Теперь она совсем не похожа была на мяч.