Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 158

…Вот и сейчас, когда мы с Вовкой Покрасовым лежали рядышком на крыше, Луна была кирпичного цвета Может, из-за своего песка, а может, потому, что так освещало ее пунцовое закатное солнце. Пятна на ней выступали очень отчетливо. Мне вдруг показалось, что они напоминают присевшего на задние лапы зайца.

Может быть, тряпичный заяц, который когда-то жил у меня, улетел однажды на Луну?

“Папа, помнишь, у меня был тряпичный заяц?..”

Нет, все-таки мысли в самом деле могут передаваться от человека к человеку. Вовка вдруг спросил вполголоса:

— Слав, а отец пишет?

— Пишет… Иногда.

— Зовет?

— Ну… Иногда.

— Поедешь?

— Ну… Когда-нибудь…

7

К отцу в Белоруссию приехал я лишь после восьмого класса, в пятьдесят третьем году. Отец звал меня перебраться к нему на жительство совсем, но я выговорил условие — поживу у него летом, осмотрюсь “как и что” и тогда уж решу окончательно.

Это было мое первое путешествие на поезде. И вообще первая дальняя дорога. До той поры я не выбирался из Тюмени дальше окрестных сел — на охоту с отчимом или в пионерский лагерь у деревни Падерино.

И вдруг — за тридевять земель, один!

Впрочем, до Казани у меня оказался хороший попутчик, мой одноклассник Юрка Елисеев. Он по каким-то семейным обстоятельствам год прожил в Тюмени, а теперь возвращался к родителям в Ульяновск.

В классе мы с Юркой общались мало, он водился с ребятами постарше и был опытнее меня во многих житейских вопросах. Но, встретившись в поезде, мы обрадовались друг другу. Тем более, что оказались в одном купе.

В том же купе ехали на работу в Белгород две подружки — выпускницы тюменского пединститута. Держались они со мной и Юркой по-свойски, угощали всякой домашней снедью, разрешили называть себя на ты и лишь иногда с деланной строгостью поджимали губы:

— Молодые люди! Не забывайте все-таки, что мы учительницы! — Это, если мы слишком резвились и в шуточках своих "выходили из рамок".

В ту пору пассажирский поезд от Тюмени до матушки-столицы пилил аж трое суток. Мама тревожилась, отпуская меня. Недавно была объявлена знаменитая “бериевская” амнистия и ходили слухи, что железные дороги наводнены выпущенными на свободу урками и рецидивистами.

— Не выходите из вагона, не отпирайте дверь купе посторонним!

— Ладно, ладно, мам…

Вопреки опасениям, путешествие протекало гладко и мирно. Ни одного уголовника мы так и не увидели. Старомодный, досками обшитый зеленый вагон трясся на стыках и переваливался с боку на бок. Двери, в том числе и наружные, в нем не запирались. Мы с Юркой целыми часами сидели в тамбуре, свесив наружу ноги (знала бы мама!). Ни проводники, ни пассажиры не обращали на это никакого внимания.

Встречный воздух теребил наши потрепанные штанины, мимо проплывали поросшие мышиным горохом и ромашками косогоры. Надвигались и уходили назад пахнувшие мятой сумрачные леса. Белоголовые ребятишки на солнечных лужайках и дощатых платформах серьезно и старательно махали нам ладошками. А мы — им. Иногда мы швыряли недоеденные помидоры в пробегавшие мимо столбы и, случалось, попадали. В общем, веселились.

Но не только веселились. Вели и серьезные разговоры. Жизнь-то, она только начиналась, и всяких тем для обсуждения подбрасывала немало.

Говорил больше Юрка. Мягко, ненавязчиво, с этаким чуть приблатненным юморком. Он был непрочь поведать о своих похождениях с приятелями и об успехах у юных представительниц женского пола. Впрочем, если смотреть с нынешних позиций, рассказы были весьма невинны. Я слушал с должной долей дружеского участия, кивал со сдержанным достоинством: понятно, мол, да, знакомая ситуация. А вагон: трюх-трюх, стук-стук. Так и достукали до Казани. Помолчали на теплом вечернем перроне, сдержанно тряхнули друг другу руки, и Юрка исчез в сумерках.

И я враз, с острой тоской понял, что для меня он исчез навсегда.

Сядет Юрка на пароход, доплывет до своего Ульяновска и останется там на долгие годы. И едва ли когда-нибудь жизнь сведет нас…

Была в моей тоске не только печаль по Юрке, а еще и горечь вообще. Потому что впервые так безоговорочно открылась передо мной грустная истина: бывают в жизни расставания навеки. Сегодня случилось первое, а сколько их будет впереди!

До полуночи я стоял в тряском коридоре, прижимаясь лицом к стеклу. За окном пролетали темные деревья, сливались в сплошной мрак. Лишь редко-редко мелькали во мраке огоньки. Будто светляки. Это почему-то приносило утешение. Но небольшое, лишь на миг.

На другой день был я молчалив и сумрачен — к большой тревоге моих участливых спутниц Кати и Лены. Я не поддерживал их разговоров, на вопросы отзывался вялыми пустыми словами. Потому что какой смысл продолжать знакомство, если и с этими славными девушками завтра я тоже расстанусь навсегда?

Лишь вечером печаль оставила меня. Ее прогнала неожиданная сказка.

Сказка словно тонким пером с тушью была нарисована впереди на горизонте, на фоне высокого рыжего и алого заката. Причудливые крыши, башни, кружевные деревья, купола и колокольни. Это открылся перед нами древний Муром.

Я аж дышать перестал при виде такого чуда.

А над чудом, у верхней границы заката висел неяркий желтый месяц. Тот же самый, какой я тысячу раз видел над крышами и тополями милой моему сердцу Тюмени. Он, мой дружок, словно нарочно поспешил сюда, чтобы шепнуть: “Ты не один”.

И все это — панорама былинного города, размах заката и родной, как братишка, месяц — разом сняли с моей души тяжесть, Я тихо возликовал, вспомнив о радостях, которые меня ждали. Столько нового впереди! Москва, Белоруссия… И встреча с отцом, которого я не видел пять лет! И много других встреч и событий! А через месяц-полтора я вернусь домой. Это была тоже радость, от которой заранее теплела душа. Я уже знал, что не останусь в новых краях, окажись там хоть настоящий рай. Да и не может быть рая там, где нет мамы, маленького брата Леськи, дяди Бори, приятелей с улицы Герцена, белой колокольни над церковью-библиотекой и заросших обрывов над Турой…

А еще в Тюмени оставался Гошка Кимранов. Мой одноклассник и самый верный, самый надежный друг. С ним сошлись мы полгода назад и с той поры не мыслили жизни друг без друга. Он, как и я, писал стихи, был без ума от Гоголя и Джека Лондона и мечтал о морских путях-дорогах. Мы друг перед другом распахивали души.

Куда же я без Гошки-то?

Да, путешествия хороши еще и тем, что из них возвращаются в свой дом и к своим друзьям…

Утром на Казанском вокзале меня встретил отец. Три дня мы прожили в Москве, а потом уехали в Бобруйск: в ту пору отец преподавал там в пединституте.

Бобруйск показался мне во многом похожим на Тюмень. Те же деревянные одноэтажные улицы и зеленые дворы. Такая же, как у нас водная станция с вышкой, открытым бассейном и лодочными причалами. Совсем такой же, как над Турою, скрипучий мост через Березину. Правда, сама Березина была помельче нашей Туры. По ней не ходили пароходы, и местные мальчишки говорили, что в жаркое время реку можно даже перейти вброд, если знать место. Впрочем, сам я не пытался.

Самое непривычное — это был для меня говор бобруйских жителей — с этаким акцентом еврейского местечка. Отец над этим акцентом посмеивался, но я, человек со стороны, замечал даже в его правильной “филологической” речи здешние интонации. А уж о его жене Елизавете Дмитриевне (то есть моей мачехе) и о моей сводной шестилетней сестренке Тане и говорить нечего: они были совершенно местные обитатели.

Кстати, мачеха встретила меня ласково, но со скрытой настороженностью. Эта настороженность исчезла, когда стало ясно, что я ни за какие коврижки не соглашусь остаться здесь дольше, чем до сентября.

— Нет-нет, мне совсем здесь неплохо, но…

В ответ мачеха с деланным огорчением разводила руками.

Сестра Танька часто досаждала мне излишней липучестью и требованиями играть с ней в ее девчоночьи игры. Поэтому я при любой возможности старался улизнуть из дома.