Пуговица, или серебряные часы с ключиком - Вельм Альфред. Страница 39

Генрих ходит с железным прутом по саду и втыкает его в землю.

Например, ты могла бы спрятать глиняный горшок со смальцем. Или копченый окорок. И окорок этот, завернутый в маслянистый пергамент, лежал бы в длинном таком ящичке. Да и ларец с золотом, жемчугом и алмазами тебе ничего не стоит спрятать! А чего проще: бочку, и в бочке — просмоленную рыбацкую сеть.

— Как вы считаете, дедушка Комарек? Меня спросить — он ее где-то около забора закопал…

Дедушка Комарек ладит топорище, но глаз с мальчишки не спускает, а тот ходит по саду и тыкает железным прутом.

«Может, и нехорошо это, — думает старик, — пользоваться чужим добром, но и то сказать, пролежит такая сеть в земле да и сгниет…»

На следующий день Генрих снова ходит по саду и тыкает своим прутом.

— Он же не надеялся вернуться, рыбак этот, — говорит Комарек, — а то непременно закопал бы сеть.

Не впервые они заговаривали о рыбаке. Под самой крышей они обнаружили деревянный крюк, прибитый к стропилам, стали гадать, для чего этот крюк.

Может быть, он здесь сачок подвешивал? А на ольхе висит скворечник; стало быть, он лестницу подставлял, чтобы прибить его?..

Но оба, и старый Комарек и Генрих, ненавидели этого рыбака — оба ведь хорошо помнили, что он избивал маленького Войтека.

— Дедушка Комарек, дедушка Комарек! — вдруг громко кричит Генрих.

Сначала-то он подумал, что это корень черешни. Комарек подошел с лопатой. Земля оказалась рыхлой, не очень давно копаной. Откидывая ее, они скоро наткнулись на черную крышку какого-то ящика. Обкопали его со всех сторон и подняли наверх. Но для сети он, пожалуй, был маловат. Сверху весь обит толем. Они отнесли его к дому и там вскрыли. Оба стояли над ящиком и долго не могли прийти в себя от удивления: не нитки, не крючки, не бечева, а старый граммофон был спрятан в ящике.

Но все же они немного обрадовались и граммофону. Генрих водрузил его на скамейку и из нижнего ящичка достал несколько пластинок, потом побежал и принес трубу.

— Дедушка Комарек, здесь тринадцать пластинок с песнями и одна рождественская.

Комарек вставил ручку и завел граммофон, а Генрих долго выбирал, какую пластинку поставить первой. Иголки, правда, были очень ржавые.

Сначала долго что-то шипело, скрипело, и вдруг из громадной трубы полилась песня: «Шумит наш лес в вечернем ветерке…»

— Благозвучно, — отметил старый Комарек, снова принимаясь вертеть ручку.

Генрих перевернул пластинку.

«На озере, на озере красавица в белом платье на лодочке плыла…» — снова проскрипел старинный инструмент.

— Дедушка Комарек, а сколько у нас уже всего есть!

Старый Комарек воткнул огромную сетевую иглу в шапку и стал спускаться к воде, где была привязана лодка. Сейчас он был похож на настоящего рыбака. В камышах лежала железная верша. Да, найди он сажени три крыльевой сети, даже этой вершей можно было бы что-нибудь поймать! А так — валяется здесь без всякой пользы.

ГЛАВА ВТОРАЯ

4

— Здравствуй, Отвин!

Будто время остановилось: Отвин сидит на своем валуне в тени дикой яблоньки и рисует море… Иногда он откидывает голову и долго смотрит на озеро. Генрих сразу же отмечает, что он рисует белую пенящуюся волну.

— Откуда у тебя кружка, Отвин?

Под мышкой у Генриха торчит скатанный мешок: он собрался совершить небольшой набег на картофельное поле. Уронив мешок в траву, он присаживается на валун.

— Сабина была?

Рядом с Отвином стоит красная эмалированная кружка.

— Да, как видишь, дорогой мой…

Что это с ним сегодня? Должно быть, позабыл, что он Отвин! И локти оттопыривает, когда кисть макает в красную кружку, и слова эти: «Как видишь, дорогой мой…»

— Долго она тут была?

— Полдня.

— Она на моем валуне сидела или где?

— Нет, здесь, на моем, — отвечает Отвин.

Она заглядывала ему через плечо и все говорила: «Как ты красиво рисуешь, Отвин!»

— И еще, еще чего вы говорили?

— Мы говорили о природе.

— О природе?

И о ветре они говорили, рассказывал Отвин. И как от ветра ложится трава. И как ветер подкидывает птиц на лету.

— Ветер ведь не видишь. Его не видно. Его видно по другим вещам.

— Да, правда, его видно по другим вещам, Отвин. А вы только о ветре говорили?

Оказывается, они говорили еще о свете.

— Сам свет ведь тоже не видно. Видно вещи, предметы, растения. И если нет света, то и предметы не видно. Сам свет не видишь.

— Верно, — соглашается Генрих. — А вот кошка видит, когда и света нет.

— Немного света ей тоже нужно, чтобы видеть.

— Нет, она видит без света.

— Немножко света ей обязательно нужно.

— Можешь мне поверить, Отвин, кошка — она без всякого света видит.

Так они спорят о свете.

— Вы только про невидимые вещи говорили?

— Да, про невидимые.

— А о Боге вы говорили?

— Нет, не говорили.

— Ты веришь, что Бог есть?

Подняв кисточку, Отвин откинулся назад.

— Знаешь, иногда мне хочется, чтобы он был.

— И ты молишься ему?

— Иногда молюсь. Но я все равно знаю, что его нет.

— Но тебе хочется, чтобы он был? Да, Отвин?

Генрих тоже знавал дни, когда им овладевали всевозможные желания. Желания эти были как приставучие колючки. Особенно когда он предавался воспоминаниям. Услышит он удар молота о наковальню, и так ему захочется, что-бы многое не произошло, что случилось на самом деле! Бывало, что желания даже мучили его. Но ему это даже нравилось. Они помогали ему забыть все плохое и неприятное. Вот если бы ему вдруг явилась добрая фея! Или господь Бог! Или какой-нибудь старый волшебник! Но нельзя желать слишком многого. Это ведь нескромно.

— Отвин, Отвин, — произносит Генрих, — будь ты пролетарием, ты бы и не подумал даже о Боге. Все это потому, что ты не пролетарий.

— Я знаю, что его нет, только вот если бы он был…

— Нет его. Можешь мне поверить — нет его!

Так они говорят друг с другом. Порой ветер меняет направление, и сюда долетает запах воды…

— Тебе нравится она? — спрашивает вдруг Генрих.

— Нравится.

— Скажи, она тебе по-настоящему нравится?

— По-настоящему, Генрих.

И как это он может так говорить, что ему нравится Сабина, когда он такой страшный! И волосики белые у него на руках растут! И зубы эти… И как он вообще смеет!..

— А ты, Отвин, думаешь, что ты ей нравишься?

Отвин выполоскал кисть, обмакнул в краску.

— Она говорит, что я лучше всех на свете рисую.

— Правда она это говорит?

— Вечно она могла бы сидеть на этом камне, сказала она.

— Это она только потому, что ты для нее эти картинки рисуешь. Все равно, Отвин, по-настоящему ты ей не можешь нравиться.

Отвин молчит.

— Можешь поверить мне: даже если бы она хотела, ты не мог бы ей нравиться.

Отвин молчит.

— Это она просто так говорит, что ты ей нравишься.

— Все равно я ей нравлюсь, — тихо произносит наконец Отвин.

Но Генрих примечает, что Отвин уже не так отводит локти, когда макает кисть в красную кружечку. И плечо он одно поднял, и голову устало склонил. Теперь он опять самый несчастный Отвин: сидит тут и рисует свое море…

— Я ей тоже не нравлюсь, Отвин, — говорит Генрих.

— Знаю я, что не могу ей нравиться, — говорит Отвин. — Я никому не нравлюсь.

— А со мной по-другому, Отвин. Я всем нравлюсь. А фрау Кирш знаешь как я нравлюсь! И дедушке Комареку я очень нравлюсь. И Сабине я сначала нравился, а вот когда мы во второй раз играли в прятки…

— Если б не мои зубы, я бы мог ей понравиться. Как ты думаешь?

— А чем ты виноват, что у тебя такие зубы!

— Но ты думаешь, я мог бы ей понравиться тогда, да?

Генрих так не думал, но он этого не говорит, а говорит он:

— Думаю, что да, Отвин. Если б не твои зубы, ты мог бы ей понравиться.

Они слезли каждый со своего камня и стали искать щавель. Потом, когда они лежали в траве, Отвин сказал: