Жизнь как она есть - Костюковский Борис Александрович. Страница 38
На какой-то станции под краном с горячей водой вымыла я голову, а потом впопыхах вместе с письмами опустила в почтовый ящик и все наши продовольственные талоны. Поезд вот-вот тронется, тетя Маша что-то орет мне из окна, а я понимаю, что мы пропадем в пути, и двумя палочками стараюсь достать талоны. Удалось все же — благо, что почтовый ящик был набит до отказа. Только забралась на площадку вагона, поезд тронулся.
Опять вся Сибирь прошла передо мной: тайга, реки, мосты, города, элеваторы, заводы, села, горы, поля, люди на телегах, в лодках, за работой, пешие и конные, на тракторах и на автомашинах. Неужели я видела Сибирь в последний раз?
Уже в Ростове я почувствовала сильную боль в правой ноге: она распухла и не вмещалась в гильзу. Ночью я сняла протез, а утром уже не смогла надеть.
Кончились мои «походы» на станции и вокзалы, кончилось «отоваривание» и сидение на подножке.
В Тбилиси меня «по-барски» уложили на носилочки — и в комнату санпоста.
Скоро за мной приехала машина «скорой помощи».
Поместили меня в больницу восстановительной хирургии для инвалидов Отечественной войны, что на проспекте Плеханова, 62. Больных там было очень мало: в огромной палате на двенадцать человек я одна. На следующий день я раздобыла костыли и ходила с ними на одном протезе.
Тут никто особенно не торопился. Только через две недели меня осмотрели и ведущий хирург, и профессор-консультант: неврома, ее нужно удалять.
Я сама хорошо не знала, что это такое, но чувствовала временами в ноге жгучую боль, которая прошибала, как током, и отдавалась по всему телу судорожными толчками.
Все начиналось сначала…
И опять операция. Пятая! На этот раз еще более сложная.
Пришла я в сознание только на вторые сутки и случайно от ребят узнала, что лежу в палате «предсмертников».
Смутно помню, что на стенке я увидела очень уж розовый блик от заходящего солнца и затянутое какой-то дымкой лицо моего врача. И опять впала в беспамятство. Сколько продолжалось такое состояние, не знаю. Я пришла в себя и сразу почувствовала боль в руке от укола.
Был уже день, и я лежала в своей палате.
Все время в продолжение недели, сменяя друг друга, около моей постели дежурили сестры. Кипятились иголки и шприцы, и за эту неделю мне сделали, пожалуй, больше уколов, чем за все время в Монине и даже в Иркутске. Недели через две мне стало лучше, были сняты швы, и хирург настоял, чтобы я стала на протезы.
Я пошла по коридору, постояла у окна, еще прошлась, а через полчаса у меня разошлись швы, и в гильзе хлюпала кровь.
Прошли почти весь сентябрь и половина октября, пока зажила эта рана.
В конце октября мне вручили путевку на два месяца в сочинский санаторий «Приморье».
НЕМНОГО РАЯ, НЕМНОГО АДА
Многое в жизни у меня было тогда впервые, впрочем, как и у каждого человека. Для своих лет я уже кое-что повидала. О Сочи тоже наслышалась, но то, что увидела, превзошло все мои ожидания. Вечнозеленые растения, доцветающие, но еще чудесные олеандры, море, Ривьера, дачи, дорога на мацестинские ванны — сплошная аллея длиной в тридцать километров; мне казалось, что я попала в настоящий рай. Правда, еще шла война, но здесь о ней напоминали иногда только эскадры кораблей на горизонте.
Санаторий наш стоял на самом берегу моря. И день и ночь тут слышен морской прибой.
Из окна своей комнаты я часами могла смотреть на безбрежное, постоянно меняющее свою окраску море, на восходы и закаты солнца, на небо, лунную дорожку, на весь этот праздник красок и волшебства.
И вот здесь, в этом сказочном для меня уголке, я особенно часто вспоминала папу и стала лучше понимать, как же ему был всю жизнь дорог этот таинственный, грозный морской простор. У меня было такое ощущение, что я вплотную придвинулась к морской романтике.
В санатории долечивались фронтовики после ранений и госпиталей. Я жила тем, чем жили здесь все отдыхающие.
Мне именно нравилось быть не «больной», а отдыхающей — это звучало куда лучше. Я принимала ванны, а в остальном была предоставлена самой себе. Судьба и здесь не оставила меня без друга: я очень сдружилась с Ниной Ионовой из Таганрога.
Маленькая, тоненькая, как тростиночка, черноглазая, с чуть вздернутым носиком и аккуратной родинкой на щеке, Нина легко бегала по берегу, пела, не умолкая, песни, была вездесуща — знала все о каждом обитателе «Приморья»; заводила «симпатии» и часто исчезала на свидания.
— Ах, Адка, я влюбилась! Как я теперь буду жить?
И все же жила. Жила весело, улыбчиво, искренне.
Ребята относились к ней чуточку с юмором, безобидным и добрым.
А она, этот крошечный «славнушок», как ее называл один из ее многочисленных санаторных поклонников, воевала санинструктором в одной из частей морской пехоты, была дважды ранена, контужена, вытащила из боя больше ста раненых, была награждена орденами и медалями. И при всем при этом осталась милой девчушкой.
Ко мне Нина почему-то очень привязалась, и надо сказать, что сделала она для меня немало.
Меня в ней покоряли искренность, прямота суждений, простота и какая-то наивная и светлая радость и любовь к жизни.
Мы с ней были почти неразлучны, жили вдвоем в комнате все эти два месяца.
Было решено (как просто и быстро в то время принимались самые серьезные решения!), что если я к концу декабря не получу писем из Белоруссии, то поеду с Ниной в Таганрог.
И вот однажды мне принесли целую пачку писем — штук семь или восемь. И все из моего Станькова: они побывали в Иркутске, затем в Тбилиси, и чья-то добрая душа отправила их оттуда в Сочи, прошив черной ниткой по одному краю, чтобы ни одно не затерялось.
Я плакала от радости и счастья. Волнуясь, дрожащими руками вскрывала конверты.
Писали мне двоюродные сестры Тамара и Любаша, писали мои сверстницы-подружки — все звали меня скорей домой, выражали радость, узнав, что я жива, что существую…
Но вот письмо от моей родной сестры Лели. Конечно же, там должно быть несколько слов, написанных моим милым другом, братом, однополчанином Маратом… Зовут ли они меня? Ждут ли?
Хотя письмо хорошее, ласковое, но в нем нет ни приглашений в Станьково, ни строчки от Марата, ни слова о нем…
Лёля сообщала, что работает в сельсовете секретарем, живет у тети Веры, передает от всех приветы. И все…
Я поняла, что ехать мне некуда. Оставалась Нина.
Всем я написала ответы. Отдельно — письмо Марату: учится ли он? Давала совет: поступить в нахимовское училище, чтобы быстрее осуществилась его мечта — стать военным моряком. Просила написать все-все о себе, о партизанах, о том, как они вышли из леса, кто и где сейчас из наших общих друзей и знакомых, где Саша Райкович?
«Пришли свою фотографию, — писала я Марату, — надо же мне привыкнуть к твоему теперешнему виду, а то встретимся, и я тебя не узнаю. Только тогда, когда я получу от тебя письмо, я приеду в Станьково. Где и у кого ты живешь? Как я мечтаю добраться до старенького дома бабушки Зоей и поселиться в нем вместе с тобой! Вместе нам ничего не страшно. Я буду ждать от тебя письмо и фотографию…»
До Таганрога ехали с Ниной на деньги, вырученные от продажи моих последних вещей. Их было не так уж много, и все из Иркутска — там шефы «справили» мне в дорогу костюм, пальто и три платья.
Таганрог встретил нас множеством развалин — наследие фашистской оккупации. Но одновременно и строящимися домами и учреждениями. И, как везде и всегда, я видела новое, интересное: рядом с квартирой Нины уцелел и работал Дом-музей А. П. Чехова. До этого я мало читала произведений этого писателя и еще меньше знала о его жизни.
Это был первый музей в моей жизни, и такой необыкновенный! Мне казалось, что Чехов только ненадолго вышел из этого дома и вот-вот вернется. Передо мной открылся, вернее, пока только чуть-чуть приоткрылся скромный, застенчивый, добрый и умный человек. Все годы потом мое представление о нем не изменялось, а только делалось глубже и шире. Навсегда я влюбилась в этот писательский и человеческий образ, навсегда пленилась его грустным и светлым юмором. Не будь Нины, Таганрога и этого музея, может быть, никогда я бы так близко не познакомилась с милым Антоном Павловичем Чеховым…